К вечеру Жосс выходил из комнаты, предварительно заперев ее на ключ и унося с собой объемистый пакет, в котором не было ничего, кроме бумаги, а, чтобы избавиться от него, шел в маленький лесок, расположенный метрах в двухстах за железнодорожным переездом. В самом конце улицы Аристида Бриана, недалеко от железнодорожного полотна, стояли домишки и лачуги, сооруженные из случайно добытого строительного материала. В этих краях Жосс часто встречал молоденькую брюнетку, худую, с волчьими глазами, — дочку испанских беженцев, которая дерзко ему улыбалась и даже пыталась с ним заговорить. Он не раз испытывал острое искушение, но его удерживал страх уронить достоинство своего военного прошлого с какой-то нищенкой в лохмотьях. Зато он разрешал себе посещать публичный дом на улице Блан-Бокен, где бывал каждую пятницу вечером, после обеда, считая этот еженедельный визит данью гигиене, а кроме того, обретая там обстановку и атмосферу, тесно связанную с его гарнизонными воспоминаниями.
Однажды в воскресенье, в конце февраля, примерно месяца через четыре после его приезда, с ночи шел снег, и утром Жосс читал газету в столовой, сидя у камина. В половине двенадцатого, как и каждое воскресенье, он услыхал, как сестра вернулась из церкви после обедни, как она открыла и закрыла за собой калитку. Когда он поднял голову от газеты, она уже прошла, и он увидел сквозь занавеси только плотную пелену падающих хлопьев снега, скрывавшую дома, что стояли на другой стороне улицы. Валери вошла через кухню и, остановившись прямо перед ним, сказала:
— Посмотри на меня!
Он посмотрел. Она стояла прямо, выпятив подбородок, и глаза ее сверкали из-под праздничной шляпки, украшенной белой птицей.
— Я знаю, где ты развратничаешь каждую пятницу по вечерам, грязная свинья! Мадам Жессико только что рассказала мне все, когда мы шли от обедни, и уж, конечно, сейчас об этом знает весь город!
— Ну и что? Кому это мешает?
Взбешенная спокойствием Жосса и уже совершенно выйдя из себя, она начала выкрикивать ругательства, называя его кобелем, мерзким самцом, похотливым развратником, смакуя каждое свое бранное слово. Раздраженный этими, как он считал, незаслуженными оскорблениями, Жосс встал и, скрывая возбуждение, пропел сестре первый куплет неприличной песенки, начинавшейся так: «Первую девку, с которой я спал, я за дверьми караульной прижал». Он пел громко, отчеканивая каждое слово, и голос его звучал как победный марш.
Валери, все еще в своем праздничном пальто, нервно расхохоталась и убежала в кухню, куда он последовал за ней, чтобы добить вторым куплетом: «Парень я хваткий, тянуть не люблю, девку я вмиг на тюфяк завалю…»
Забившись в угол, затравленная, она увидела, что он идет прямо на нее и, прикрывая руками живот, закричала: «Нет! Нет!» Озадаченный, немного смущенный, встревоженный, он повернулся к ней спиной и ушел обратно в столовую — ему показалось, что он взбаламутил какую-то грязь, таившуюся в сокровенных глубинах ее существа.
В следующую пятницу, после обеда, Жосс, не желая показать, что он спасовал перед сестрой, как обычно, пошел на улицу Блан-Бокен, но почти без всякой охоты: спектакль, разыгравшийся в воскресное утро, все еще не выходил у него из головы. На следующий день Валери ничего ему не сказала и выразила свое неодобрение лишь тем, что вообще перестала разговаривать с ним. Отныне его посещения публичного дома по пятницам сделались нерегулярными. Всякий раз, как Жосс приходил туда, он с неприятным чувством вспоминал о сестре, причем ему даже казалось, что она где-то близко, что она чуть ли не бродит по комнатам этого заведения, а однажды случилось так, что в нужный момент у него ничего не вышло. С середины апреля он окончательно перестал посещать дом.
Примерно в то же время, как-то утром, когда он сидел у окна маленького кафе и созерцал двор кавалерийской казармы, произошел случай, как будто не очень и важный, но оказавшийся для него чреватым последствиями. Каменщики, работавшие на стройке поблизости, пили за стойкой и громко шутили с хозяйкой. Раздраженный этим шумом, мешавшим его созерцательному раздумью, Жосс обернулся и бросил на них повелительный взгляд, как бы требуя тишины. И вот тут один из каменщиков, человек лет тридцати, отделился от группы, прошел через всю комнату и остановился прямо перед Жоссом. Он долго разглядывал его, словно барышник, покупающий лошадь, потом усмехнулся.
— Так это и впрямь ты, унтер Жосс! Ведь это из-за тебя, подлая тварь, я целый год промаялся в Эпинале! Стало быть, они вышвырнули тебя в отставку?
— Я запрещаю обращаться ко мне на ты!
— Запрещаешь? Хотел бы я знать, как и чем ты можешь мне что-нибудь запретить? Своим толстым коровьим языком? Теперь уж тебе не засадить меня в тюрьму, с этим покончено. И если мне вздумается плюнуть тебе в рожу — а ты того заслужил, продажная тварь, — так это только наше с тобой дело. Ты не можешь отправить меня в крепость, как отправил моих приятелей Равлена и Мино. Может, они еще и сейчас мучаются на Олероне или на тунисском юге. Ты еще не забыл Равлена и Мино, падаль ты этакая? Отвечай, не забыл? Я хочу, чтобы ты сказал мне прямо!
Остальные каменщики подошли ближе И, быстро смекнув, в чем дело, злобно смотрели на бывшего унтер-офицера. Жосс поднялся, чтобы дать отпор. Он пожалел, что не захватил револьвер, и решил принести его на следующий же день, чтобы проучить смутьяна. Но тут вмешалась хозяйка, умоляя зачинщика ссоры не трогать ее клиентов. Тот как будто затих, и на том дело бы кончилось, если б как раз в эту минуту в кафе не вошли два младших офицера, которые возвращались из бывшей кавалерийской казармы. Они спросили о причине скандала, каменщик снова воспылал злобой и, кивком головы указав на своего врага, внезапно, словно по наитию, произнес самые подходящие слова, чтобы унизить его в присутствии двух военных:
— Мой бывший ундер, — сказал он. — Теперь, когда его вышибли из седла, он приходит сюда полюбоваться казармой в надежде попробовать еще разок.
Встретив смущенный взгляд двух военных, Жосс покраснел и почувствовал себя голым. Он решил, что никогда больше не войдет в маленькое кафе, никогда не будет бродить около казармы. Этот эпизод привел его в угнетенное состояние. Впервые он ощутил, насколько возврат к гражданской жизни, лишив преимуществ звания и всесильного покровительства армии, сделал его уязвимым перед лицом внешнего мира и насколько это умаляло его престиж. Подчиненный иерархии мир, в котором более тридцати лет он находил поддержку при любых обстоятельствах, этот мир был теперь для него закрыт, и он понял, что не имеет никакой власти над странной и хаотической стихией, куда его забросило увольнение в отставку.
Лишившись вылазок в окрестности казармы и в публичный дом, Жосс потерял всякую охоту выходить из дому куда бы то ни было. Прогулки его стали более короткими, менее частыми и менее регулярными. На городских улицах и за городом — везде он чувствовал себя чужим для всех и для самого себя и, спеша вернуться домой, иногда ловил себя на том, что бежит бегом. Дома и только дома он вновь обретал себя, вступал во владение своим «я» и наслаждался возможностью жить взаперти, в атмосфере злобы и безопасности. Впрочем, он был несколько обеспокоен тем, что после нескольких месяцев пребывания у сестры словно бы пустил здесь корни и, зная ее тайное желание одержать над ним верх и подчинить себе, делал иногда слабые попытки распрощаться с ней, но попытки эти ограничивались словами, и Валери уже не принимала всерьез его угрозы уехать. Чувствуя, что жертва созревает, она искусно расшатывала его волю, ухитрялась создать ему дома наибольший комфорт и в то же время обостряла разногласия, придающие остроту совместной жизни. Она уже предвидела момент, когда брат, одинокий, опутанный сетью привычки и неспособный создать себе иное существование, вне стен этого дома, окажется в полной ее власти и она пригрозит выгнать его, мягко уклоняясь от любых пререканий. Она заранее обдумала свои слова, свои интонации, слышала, как ласково говорит ему: «Мой дорогой, у меня трудный характер. Возможно, он не всегда дает мне возможность выразить мою истинную нежность к тебе, и я подумываю, не лучше ли будет, как в твоих интересах, так и в моих, если ты переедешь жить под другую крышу». В душе она лелеяла мечту заставить его с утра до вечера работать в саду.
Постепенно Жосс усвоил привычку поздно вставать — не потому, что он обленился, а просто чтобы отдалить минуту выхода на улицу. Как-то утром, в первых числах мая, часов около восьми, он открыл ставни и за оградой, в залитом солнцем соседском саду, увидел ребенка, который улыбался ему. Это был двухлетний мальчик Ивон, которого он много раз видел и прежде, но как-то не замечал. Валери уже давно поссорилась с этой семьей, презирая всех ее членов за социалистические взгляды отца — человека тридцати пяти лет, агента страхового общества. Стоя посреди аллеи, ребенок смотрел на Жосса с растрогавшей его доверчивой улыбкой, и он улыбнулся ему в ответ. Он отошел от окна, потом вернулся снова, и Ивон, который, видимо, ждал его возвращения, засмеялся, размахивая руками. Всякий раз, как Жосс отходил от окна, а потом подходил опять, мальчик встречал его появление с той же радостью, с тем же смехом. Жосс охотно принял участие в этой игре, и она почти беспрерывно продолжалась до тех пор, пока он не спустился в столовую к утреннему завтраку. Здесь у него произошел с Валери яростный спор по поводу давно умершего деда: сестра утверждала, что тот всегда носил усы кончиками вниз, а брат твердо помнил, что завитые кончики дедовых усов торчали кверху чуть не до самых глаз. Это оказалось для них удобным случаем обвинить друг друга в недобросовестности, в лицемерии, в эгоизме, в ревности и во всех остальных смертных грехах. Полный гнева, Жосс ни разу не вспомнил о мальчике за все утро.