— Переплюнули вы Придорожного, — сказал я.
Он улыбнулся и шутливо развел руками: виноват, мол, больше не буду.
— Филипп Иваныч! — окликнул его Придорожный, протягивая бокал с красным вином. — Пригубь!
Забродин еще раз улыбнулся нам тихой, доброй улыбкой и отошел, чтобы взять бокал из рук Придорожного. К ним приблизилась новобрачная также с рюмкой в руке. Забродин что-то говорил молодым, они слушали, чуть потупившись, с застенчивыми, терпеливыми, милыми лицами. Было что-то очень хорошее, правильное в отношениях этих двух людей, соперничающих в забое и тепло дружащих в жизни, чуждых зависти и недоброжелательства. Вот Забродин — он и старше, и опытнее Придорожного и даже превзошел его в добыче, но не ему досталась высокая награда, слава и почет, а он не в обиде, взгляд его чист и ясен. Нет и в Придорожном никакой замутненности, опаски, что старший друг потеснит его, а то и вовсе затмит. Как это по-мужски и по-человечески здорово!..
В папке, которую дал мне Придорожный, помимо большого очерка из областной газеты, вырезки с Указом Верховного Совета о награждении орденом, нескольких газетных фотографий, хранились и бюллетени шахтоуправления, по которым можно было проследить, сколько изо дня в день дают на-гора забойщики Воронинского участка. Я стал просматривать бюллетени, отпечатанные на серой волокнистой бумаге, и сразу наткнулся на ошибку. По бюллетеню выходило, что Забродин дал свои 1016 процентов накануне рекордной добычи Придорожного. Я указал на это Токареву, он достал очки, неумело пристроил их на носу, затем спрятал и спокойно сказал:
— Никакой тут нет ошибки, все правильно.
— Тогда выходит, что Забродин опередил Придорожного?
— Подумаешь, на один день!..
— Ничего не понимаю!.. У него на шестнадцать процентов больше… Почему же весь шум подняли вокруг Придорожного?
— Разве это главное? — кротко улыбнулся Токарев. — Важно было резко повысить выработку, мобилизовать людей, заставить их поверить в обушок.
— Все это так. Но почему же не Забродина?..
— Да он тут при немцах оставался! — с досадой перебил меня Токарев.
Так вот он каков, этот Забродин! Под личиной советского гражданина таился враг. Я с отвращением поглядел на серьезного, опрятного человека, с чисто выбритым, спокойным лицом. Когда его товарищи, полумертвые от горя, уходили с родной донецкой земли, он хладнокровно дожидался фашистов. Он приветствовал их танки с черно-белыми крестами, их знамена с паучьей свастикой, ему казался музыкой слитный топот подбитых железом коротких сапог.
— Как же вы его терпите?
— А что?.. — округлил голубые глаза Токарев, взял бутылку и ловко, точно по край, наполнил две рюмки. — Опрокинем?
Я поднял рюмку за тонкую ножку.
— Чтобы, как говорится, не в последний! — хохотнул Токарев.
— И много вреда он причинил? — спросил я, поставив полную рюмку на стол.
— Кто? — Токарев вслепую, на ощупь водил вилкой над закусками, пока не вонзил ее в толстый, серебристый кусок селедки.
— Да Забродин, кто же еще! — раздраженно сказал я.
Опять у Токарева недоуменно выпучились голубые глаза.
— О каком вреде вы говорите?
— Ну, подличал он тут при немцах?
— Это кто же вам такую глупость сморозил? — сердито сказал Токарев, его полное лицо вишнево покраснело. — Плюньте в глаза тому, кто подобную чепуху болтает! Чтобы потомственный донецкий шахтер фашистам служил, такого сроду у нас не бывало. Все шахтеры, которые тут оставались, сплошь саботировали, выводили из строя машины и оборудование, устраивали завалы, всячески гадили фрицам. А уж Филипп Иванович Забродин ни в одном таком деле в отстающих не числился. Наработали они тут фрицам!.. Не подоспей наши, их всех бы до одного шлепнули!.. И неужели вы думаете, что немецкий прислужник остался бы на свободе?..
Да, об этом я как-то не подумал. Дело, видимо, в том, что Забродин не захотел эвакуироваться, бросать насиженное место, дом, имущество, весь годами скопленный нажиток. Но когда пришло лихо, патриот победил в нем мелкого собственника. Это я и высказал Токареву. И снова в ответ — голубой, выпуклый, диковатый взгляд.
— Это Забродин-то собственник? Да у него дом еще в начале войны от бомбы сгорел, жену с дочкой он к теще на Урал отослал, а сам в общежитии поселился. И остался-то он не по своей воле. Он входил в группу подрывников, после ликвидации всего шахтного хозяйства их должны были вывезти на грузовике. Но что-то там случилось, и грузовик этот не пришел… Да мы сейчас у самого Забродина спросим. Филипп Иваныч, пойди сюда, милый!
— Кто его знает! — развел руками Забродин, выслушав вопрос Токарева. — Шофера этого никто больше не видел. Может, под снаряд угодил или под бомбу, а может, испугался и дал дёру. Фрицы пришли сюда раньше, чем ожидалось.
— Рванем, Филипп Иваныч? — предложил Токарев.
— Не могу, мне сегодня смену заступать. — Забродин отмахнул полу добротной шубы на волчьей шкуре и показал заткнутый за ремень обушок. Он выглядел совсем игрушечным, и как-то не верилось, что этим жалким инструментом люди дают такую огромную выработку.
Видимо, сходное чувство испытал и Токарев.
— Сколько ни гляжу, все не могу привыкнуть, — сказал он, коснувшись пальцами обушка. — Ну скажи, Филипп Иваныч, мог ли кто до войны думать, что опять к обушку вернемся?
— Так это же временно, Аверкий Палыч, — спокойно отозвался Забродин. — Через год-другой начнем помаленьку технику наращивать. А обушок хаять нечего, он крепко нас выручает.
— Да уж, тебе на него жаловаться не пристало! — подхватил Токарев. — Тысяча шестнадцать процентов — не фунт изюму!
Не знаю почему, но мне вдруг стало неловко рядом с Забродиным, спокойным, собранным, удивительно надежным человеком, и я почувствовал облегчение, когда кто-то окликнул его и он, улыбнувшись нам, отошел.
— Так почему же в таком случае, — вернулся я к прерванному разговору, — лавры Забродина достались Придорожному?
— Я же вам русским языком говорю: Филипп Иваныч оставался на оккупированной территории.
Нет, наверное, Токарев что-то путает. Скорее всего, Придорожный первым дал десять норм, а Забродин, идя по его стопам, прибавил к этой цифре еще немного. Надо будет спросить самого Придорожного, он-то уж знает наверняка.
Василий с таким напряженным видом крутил ручку патефона, словно заводил грузовик. Лицо его потемнело от прилившей крови, и глаза были красны, как у кролика. Похоже, третий день праздничных торжеств начал сказываться даже на его могучем организме. Он пил с каждым вновь приходящим и с каждым уходящим гостем, пил с подружками жены, то и дело подлетавшими к нему с рюмкой и неизменным требованием подсластить, пил, когда произносился очередной тост за здоровье молодых, за победу, за Донбасс, за Воронинское шахтоуправление, за новые трудовые успехи. Казалось, он считал делом чести ни разу не передернуть. И все же движения его оставались четкими и твердыми, речь внятной, взгляд, обращенный к жене, — радостно-нежным. Но что-то трагическое появилось в его красивом лице. Когда я подошел, он кончил крутить ручку и усталым жестом уронил мембрану на пластинку. Сквозь хрип и скрежет заигранной пластинки зазвучал голос Утесова:
Сердце, тебе не хочется покоя!..
— Вася, можно вас на два слова?
Придорожный готовно обернулся, и в его воспаленных глазах мелькнула радость, что я не тянусь к нему с рюмкой.
— Вася, каким образом Забродину удалось добиться более высокой выработки, чем ваша?
— У Филиппа Иваныча опыта больше, — ответил Придорожный. — Я еще пацаненком бегал, а он уж уголек рубал, и, кстати сказать, обушком. Я же до войны только отбойным вкалывал. К тому еще, думается, он пласт лучше чувствует.
— Но вы все-таки первым дали десять норм?
— Нет, десять с хвостиком первым дал он, а потом я дал ровно десять.
— Почему же наградили вас, а не его?
— А он был на оккупированной территории, — благожелательно пояснил Придорожный.
— А-а! Видать, опасаются: наградишь, а потом какая-нибудь подлость на свет выползет?..
— Это уж вы зря, — строго сказал Придорожный и потер ладонями виски. — Ничего такого за Филиппом Иванычем не водится. Все, кто оставался, друг дружку как облупленных знает, каждый шаг был на виду. От товарищей не скроешься. Которые перед немцами холуйничали, с немцами и ушли. А наши — гордой повадки, они фрицам дай бог нагадили!..
Он хотел еще что-то сказать, но тут с рюмкой в обнаженной руке, прикрытой газовой косынкой, возникла красивая, цыганистая Дуся, с которой я обменялся сладким московским поцелуем.
— Не пьется, Василь Дмитриевич, горчит! Подсластить надо!..
…Спасибо, сердце, что ты умеешь так любить,—
договорил патефон и смолк.