И он исчез так же стремительно, как и появился, даже к чашке чая не притронулся. Но то обстоятельство, что дочь легко, ничем того не заслужив, могла попасть в передачу, поставило старика Фирсова в тупик.
В девятом часу вечера жара начала спадать. Старик пошел во двор, было слышно, как он там возился со шлангами: тянул их к парникам, и дальше – к оранжерее.
…А Нина решила прогуляться.
Она вышла в центр поселка, который так и назывался – центр (и часто сама она говорила в прошлом: пойду в центр, пришла из центра).
Она постояла она у шумного сельского заведения – пивнушки. Пивнушка эта называлась в народе и того проще – мордобойка. Во дворе мордобойкн рослое необычное для этих мест дерево – темный пышный кедр. Под кедром этим сейчас стоял Саня Шутов – личность любопытная, личность в поселке популярная.
Саня Шутов был героем некоторой невероятной истории. В отрочестве он переболел полиомиелитом, но благодаря упорным физическим занятиям сумел сохранить моторику. Правда, ногу потягивал, и голова заметно тряслась, и были возможны психические срывы, – но в целом, это была победа над собой.
Газета «Пионерская правда» поместила на своих страницах фотографию и большую публикацию о мужественном мальчике. Он прославился на всю страну. Сотни мальчиков и девочек были восхищены его волей к жизни, к деятельности, направленной на то, чтобы быть полезным людям.
Года три подряд он получал письма, на некоторые даже ответил, но потом как-то все само собой заглохло. К тому времени он кончил восьмилетку, поступил в ПТУ, но бросил, много пил, – в том числе и всякую дрянь в пузырьках, – жалостливо играл на гитаре, ходил и пивнушку. Мужики частенько его угощали: кружку-две, сигарет или какой-нибудь мелочи. Он уже в те годы был подзапущен: опухший, несвежий, ногу волочит, голова трясется, – старая гитара за спиной.
Умерла мать, стал он жить с незамужней сестрой в куцем родительском доме. Ругались, часто он ночевал в бане, – и может быть, бывал он даже ею битым и не всегда сытым, когда сестра обнаруживала к очередной раз какую-нибудь пропажу в доме или в личном ее гардеробе.
Потихоньку он крал у нее, продавал в пивнушке или цыганам или армянам-строителям, – и имел с того жиденькую карманную денежку на личные расходы. Было ему теперь лет тридцать пять.
Он стоял под кедром – резиновые сапоги, в их голенища было заправлено толстое зимнее трико – таращил голубые наивные глаза на молодую женщину. Можно было понять, что его удивило в ней больше всего: синие, резко острые клипсы. Наверно, он размышлял: откуда она возникла, непонятно чья и для чего тоже непонятно; встала, стоит и смотрит на него, на Саню Шутова.
– Я – Нина Фирсова, – проговорила она. – Вы меня помните, Саша?
– Конечно, помню, – обрадовался Саня Шутов.
– А я сразу вас узнала, Саша.
– А чего меня узнавать? Я самая примечательная личность у нас тут…
И Саня тут же распорядился ситуацией по-своему.
В частности, Саня сказал:
– Простите, Нина, у вас не найдется двадцать пять копеек? Ей-богу, не хватило до полного удокольствия одной-единственной кружки пива. Может быть такое?
Нина протянула ему мелочь, а через несколько минут он довольный вышел из пивнушки, постучал кулаком по животу:
– Теперь порядочек. А сигаретку?
Нина угостила его.
– «Ява», – проговорил он уважительно. – Я вижу, Нина, вам нечего делать. Пойдемте со мной…
– Куда? – не поняла Нина.
– А никуда. Просто прогуляемся… вверх, к почте…
Приволакивая ногу, он жаловался на свою жизнь, на козни какого-то начальства, на сестру Алену.
– Дура, и все!
Выяснилось, что второй уже день он ночевал в бане. А сегодня пошел попросить у нее чего-нибудь поесть – не дала, чуть стулом не огрела.
– А посмотреть баню можно? – полюбопытствовала Нина.
– Конечно, – обрадовался Саня. – И даже нужно. Может, ее совесть прорвет перед людьми.
Они прошли по запустелому двору, огородом, по тропинке вышли к бане. На полке было набросано какое-то старое тряпье, разодранные болоньевые куртки. Широкая скамья у оконца была пуста. На узеньком подоконнике стояла свеча в банке и рядом старенький транзистор.
– Не дала, даже маленького кусочка не дала, – как-то незло теперь повторял Саня.
Чувствовалась, что он уже отупел от черствых деяний сестры – снял с плеча гитару и сел. Пахло терпко, пахло вениками, было сухо и вполне уютно.
– А что? – спросила Нина. – Вы баню вовсе не топите?
– А еще воспитательницей в садике работает, – заключил свою горемычную жалобу Саня, помотал головой. Потом ответил:
– Не топим, давно уже… Сестра к соседке ходит, а я у Семен Федорыча моюсь, когда запаршивлю….
Как нелеп был, в сущности, их случайный союз. Он ни на чем не основывался, но ей почему-то не хотелось, чтоб он распался.
– Я останусь здесь ночевать, места хватит, – вдруг заявила она; просто так, даже не очень-то уверенная, что не передумает.
– Оставайся, – согласился Саня без каких-нибудь особенных эмоций. – Ляжешь внизу, я тебе парочку фуфаек отвалю, точно…
Нина вытащила деньги и предложила сходить ему в магазин.
– Еще не закрыто? Купи хлеба, купи солянки, знаешь, такая бывает в стеклянных банках, еще чего-нибудь на свое усмотрение.
Саня, ничего не сказав, выполз из баньки.
Она легла на скамью. Сквозь маленькое квадратное оконце она видела небо. Оно было малиновое, легкое, – умирал, о, умирал красавец вечер… Вспыхивали первые звездочки, они были похожи на крохотные электрические лампочки. Нина улыбнулась долгой-долгой улыбкой.
Саня вернулся довольно скоро – приободренный, уже умявши треть булки. Он открыл банку, стали есть.
– У бабушки Камариной все купил, закрыт магазин…
– А ты меня действительно помнишь? – спросила Нина.
– Честное слово, помню, – горячо поклялся Саня, он как будто бы боялся уличения.
– Нет, ты можешь и не помнить, – пожала Нина плечами.
– Да помню я, честное крестьянское! – он ел быстро. – Ты еще такая была… ну, самая из всех красивая была… И платье у тебя было лучше всех… синее такое…
Тут в баньку вошел старик Фирсов. Нина поднесла спичку к свечке. Старик тяжело завис в дверях:
– Пойдем, Нинка, домой.
– Я буду здесь ночевать, папа.
– Почему? – спросил старик.
Нина вздохнула и ответила просто и ласково:
– Потому что мне так захотелось, папа…
Мысль о прошлых абортах, о сплетнях сверлила сознание старика. Он жалобно заговорил:
– Потаскушка ты. Как была, так и осталась. Приехала на нашу голову – переспать да напомнить всему поселку, кто ты есть, лишний раз нас припозорить, вот ведь что! Ладно бы с кем по-людски, тихо-крыто…Нет, на виду у всех, по-собачьи, в бане, с шутом гороховым!
У Сани отвалилась челюсть:
– Ты чего, Фирсов – трехнулся? У меня с детства не маячит после полиомиелита!
– А людям что, – огрызнулся старик, – маячит у тебя или нет! Факт есть факт: укрылись в баньке!
– Да вся Боготовка знает: с детства не маячит…
Саня, вообще-то, отстаивал в себе импотента меланхолично с мыслью: рад бы силу мужскую доказать, да против обстоятельств не попрешь.
Тут и старуха Фирсова подоспела, она заходила в дом за Аленой. Старуха прямо с порога ткнула пальцем:
– Вот что тут происходит!
Алена повела тяжелыми, водянистыми глазами, в которых обычно не было никакого выражения:
– А что происходит?
– А вот: любовь собаческая!
Алена прыснула в большую холодную ладонь:
– Где тут любовь?
– А вот! – брезгливо указала старуха.
– Ну и что? – в конце-концов сказала Алена. – Мы баню все равно не топим… И вообще, пошли вы все к черту! – Она сплюнула у порога. – Сами разбирайтесь, без меня. – И ушла, громко хлопнув дверью.
Делать было нечего: старики тоже засобирались. Перед уходом, правда, Фирсок еще раз предупредил;
– Нинка, пойдем домой, говорю тебе…
Дочь промолчала. Легла на скамью и отвернулась от стариков к окну. И видела в оконце, как старики шли по огороду: Фирсов оборачивался, поругивая старуху, та в ответ махала руками.
На полатях своих Саня уснул быстро, а она лежала без сна. Наконец подула на огарок. Огонек метнулся, отразился в ее глазу – и умер в этом безвестном зеркальце.
…Назавтра Фирсов отвез ее на станцию. Он сам пошел покупать билет.
Нина села на пустой скамье у буфета. За стойкой маячила потная буфетчица с химической завивкой. Густая косметика на ее лице, казалось, набухла потом, как бывает пропитан сладкой эссенцией бисквит. Еще секунда – и безвкусные краски начнут отваливаться от кожи.
Если бы она была буфетчицей, она бы смыла сейчас с лица химическую дрянь, вымыла бы кожу холодной чистой водой, прополоскала бы волосы, сбросила бы с пальцев сальное от пота человечьего золото… А она все шебуршит и шебуршит липкой мелочью, все роется и роется в куче помятых трешек, – склонилась и колдует свою песню: долгую, однообразную.