Нередко я заезжал на ферму Макса просто для того, чтобы выбраться из сумасшедшего дома, которым был наш отель, и отдохнуть от отца с матерью — не говоря уж о славных жителях Уайт-Лейка. Вот и сегодня я прошелся по его приятно привычному магазину, набирая упаковки молока, йогурта, масла, джема и кое-какой бакалеи. И беседуя, тем временем, с Максом.
— Так что, Эллиот, фестиваль этим летом будет? — спросил Макс.
— Ага, — ответил я.
— Какие-нибудь особые гости предвидятся?
— Да нет, обычные группы, пытающиеся выбиться в люди. По большей части местные, — сказал я. — Скорее всего, мы оглушим с десяток людей и чуть больше разозлим, однако музыкальный фестиваль будет таким же, как прежде.
— Я непременно приду, — сказал Макс. — Ты многое делаешь для нашего города, Эллиот. И, видит Бог, нам это необходимо. Если потребуется какая-то помощь, дай мне знать. И привози любые афишки, буклеты, какие у тебя появятся, я распространю их по городу.
— Спасибо, Макс. Надеюсь, в этом году народу соберется побольше.
Единственными людьми, на появление которых я мог точно рассчитывать, были Макс, да владельцы «Гроссинджерса» и других крупных курортов.
— Ты продолжай делать, что делаешь, Эллиот, — сказал Макс. — Как знать? Вдруг о твоем фестивале заговорят, и он станет популярным. Всякие бывают сюрпризы.
— На это не рассчитывай, Макс. Ходят упорные слухи, будто гангстеры свозят в Уайт-Лейк трупы, чтобы хоронить их здесь, потому что знают — что в Бетел попало, то пропало.
Макс, пробивавший на кассовом аппарате цены моих покупок, рассмеялся.
— Но за поддержку спасибо, Макс. Мои фантазии, это все, что в последнее время держит меня на плаву.
Они да добродушное спокойствие моего друга, Макса Ясгура.
Сказать по правде, фантазий у меня было многое множество и с самыми потаенными, самыми близкими моему сердцу я не мог поделиться ни с кем из жителей Уайт-Лейка, да если на то пошло, и с остальным миром тоже. И одна из них относилась к этому безрадостному поселению и к бремени, которое я называл мотелем. Я мечтал организовать музыкальный фестиваль, который привлечет в Бетел людей, и они заполнят мой мотель, и принесут такую прибыль, что я смогу продать его какому-нибудь богатому дурню. Пока, за те четырнадцать лет, что мы им владели, мотель никакой прибыли не принес, да и фестивали мои, благодаря проклятию Тейхбергов, тоже. Однако фантазии — штука живучая и по причинам, остававшимся для меня полной загадкой, я все еще продолжал на что-то надеяться.
Я родился в Бенсонхерсте, районе Бруклина, Нью-Йорк, известном своим расизмом и пирожными «канноли». Бенсонхерст, по крайней мере, тогда, когда я в нем подрастал, по преимуществу населяли страдавшие комплексом вины итальянцы и евреи. Из этого чрева вышло немало известных людей, принадлежавших к одной из двух названных этнических групп — Дэнни Де Вито, Эллиотт Гулд, Ларри Кинг и Лари, Мо и Кёрли, «три комика». В семействе Тейхбергов комиков было шесть — двойное безумие.
Мама, преодолев русские сугробы, попала в Нью-Йорк в 1912-м. Родители отца перебрались сюда из Австрии десятью годами раньше. Они поселились в районе Боро-Парк, где мой дед открыл кровельное дело. Отец еще со времен его зальцбургского детства работал у деда подмастерьем. И когда для папы пришло время выбирать на новом месте жительства профессию, будущая его карьера уже оказалась скрепленной смолой. Впрочем, не каждый сделанный им выбор отражал желания его родителей. Когда он начал встречаться с моей будущей матерью, бабушка, отродясь особой утонченностью не отличавшаяся, дала отцу глубокий совет. В вольном переводе с идиша он звучал так: «Брось ты эту безграмотную русскую шлюху». Однако отец, всегда с трудом отличавший хороший совет от плохого, на ней женился.
Как и многие иммигранты, мои родители не доверяли банкам. Деньги они хранили в матрасах. Когда разразилась депрессия, родители спали на нескольких тысячах долларов, сумме, которой хватило на приобретение трехэтажного, имевшего три спальни и одну ванную комнату дома на Семьдесят третьей улице. Кроме него, они купили четырехэтажный дом без лифта, стоявший на углу Семнадцатой улицы и Двадцатой авеню. В первом этаже этого дома они открыли магазин хозяйственных и домашних товаров, в коем впервые и подняла свою молодую гаргантюанскую голову мамина жадность.
Ценников в магазине родителей не было. Эта гибкая стратегия позволяла моей матери самой назначать цену, исходя из того, что, по ее мнению, зашедший в магазин человек способен заплатить. Иногда покупатель окликал ее через весь магазин, интересуясь ценой нужной ему вещи. Мама подбегала к нему, включала свои телепатические способности, позволявшие ей определять финансовое положение человека, а затем называла цену. «Для вас, дорогуша, девятнадцать долларов девяносто девять центов и ни одним пенни больше! Что-то я сегодня расщедрилась». Мамин магазин был самым что ни на есть Колесом Фортуны.
В шесть часов каждого вечера, за исключением субботы, в которую магазин оставался закрытым, мама ехала на велосипеде домой, на Семьдесят третью улицу. Ах, какое зрелище это было! Маленькая, толстенькая, бешено крутившая педали велосипеда с погнутой рамой и перекачанными шинами. И почти видно было, как в голове ее скачут цифры — это она подсчитывала дневную выручку.
Оказавшись дома, мама приступала к приготовлению обеда. Вскоре воздух наполнялся дымом и едкими парами, а в центре их волнующегося облака различались смутные очертания цилиндрического тела мамы. Ее кулинарной специальностью был топленый жир, сдобренный чесноком. В жире плавали немногочисленные кусочки мяса и овощей, однако главным нашим блюдом неизменно оставалась комковатая масса, которую мама с гордостью, едва скрывавшей гневное предостережение потенциальным критиканам, вываливала на наши тарелки.
Моя сестра Голди (бывшая на двенадцать лет старше меня) жадно набрасывалась на мамину стряпню, как, собственно, и я, чем отчасти и объяснялось то, что оба мы страдали от избыточного веса. Просто поразительно, насколько вкусным может быть топленый жир, когда тебе не с чем его сравнить. Рашель (на девять лет меня младше), и Рене (на четыре года), подъедали жир лишь с самого краешка, глядя на него так, точно он был какими-то токсичными отходами. Не удивительно, что обе они оставались худышками. Единственным, что спасало нас от нездоровой маминой кормежки, был запас шоколадок, леденцов и булочек, которые мы прятали в наших комнатах наверху. Эти яства, закупавшиеся нашим сладкоежкой-отцом, были также средством самолечения от жестоких маминых нагоняев.
«Ты такой толстый и глупый, Элияху, — раз за разом повторяла она мне, прибегая, чтобы я лучше понял ее, к моему изначальному еврейскому имени. — Глупый, ты слышишь? Что станет с твоей бедной матерью? — стенала она. — Что мне с тобой делать, а? Что мне с тобой делать? Ты погубишь меня, ты слышишь?» При этих словах я обычно удирал по единственному доступному мне пути — наверх, в мою комнату, где хранился запас шоколадок и булочек.
После обеда мать с отцом возвращались в магазин и работали там до одиннадцати вечера, до времени, задолго до которого на улицах уже не оставалось ни единой души. Достигнув отроческих лет, я тоже стал ходить с ними в магазин и временами работал там до полуночи. Если же я не работал в магазине, то помогал отцу латать крыши. Ни за то, ни за другое я не получал от родителей ни цента — меня растили в уверенности, что такова моя доля.
Средний рабочий день отца продолжался часов двенадцать-шестнадцать. Проведя весь день на крышах, он приходил домой, ужинал, немного спал, — если ему выпадала такая удача — а затем отправлялся трудиться на арене нашего хозяйственного цирка. Там он занимался общей уборкой, чинил утюги и тостеры и изготавливал, сидя за заваленным разными разностями верстаком, совсем таким же, как тот, что стоял позже в мотеле «Эль-Монако», ключи.
Отец, человек простой и смирный, справлялся со сложностями жизни одним способом, пользуясь любой возможностью, которая позволяла от них увильнуть. Он слушал радио, склонившись над приемником и забыв обо всем на свете, так, точно из этого ящика исходил глас Божий. Он непрерывно курил и задремывал, где только мог — до того момента, когда у матери возникала потребность за что-нибудь меня наказать. Голос ее прорезал громкий храп отца, как прорезает толстое бревноциркулярная пила. «Джееееееееек! — вопила она. — Иди сюда, немедленно. Может, они хоть тебя послушают!» И отец скатывался по лестнице, на ходу вытаскивая из брюк ремень. Он обладал сложением и силой человека, проведшего всю жизнь за физическим трудом. И получив от него удар, я затем покряхтывал час или два.
После того, как я переставал что-либо соображать от побоев и надрывать легкие криком, меня без обеда отправляли в постель — что, как я теперь понимаю, было не так уж и плохо. Однако попозже, перед тем, как вернуться в магазин, мама тайком прокрадывалась в мою комнату, принося мне еду. Я ел, а она сидела на краешке моей кровати и заставляла меня обещать — шепотом, чтобы не услышал отец — что теперь я до конца моих дней буду хорошим мальчиком.