— Спи спокойно, отец, — произнес Рэнди, но в голосе его ужасающим образом отсутствовали и нежность, и печаль, и горечь утраты.
Последней подошла к гробу сиделка, Морин, — она походила на бравого бойца, который немало повидал на своем веку — и жизнь, и смерть. Когда она, улыбаясь, красиво изогнула запястье и изящно выпустила из пригоршни землю, упавшую на крышку гроба, ее жест выглядел как прелюдия к интимной близости. Похоже, она когда-то была сильно увлечена этим человеком.
На том все было кончено. Никто не выступил с заключительным словом, завершая церемонию прощания с покойным. Сказали ли они всё что хотели? Нет, конечно не всё. Но с другой стороны, что еще они могли сказать? По всему штату в тот день прошло пятьсот похорон, подобных этим: тусклых, рутинных, заурядных, и даже несмотря на полуминутное замешательство одного из сыновей и речь Хоуи, из последних сил сопротивлявшегося смерти и вспоминавшего чистый, полный невинных забав мир, в котором он существовал до изобретения смерти, в вечном Эдеме, созданном их отцом, маленьком раю в виде старомодной ювелирной лавки пятнадцати футов в ширину и сорока в длину, — это погребение было не более и не менее интересным, чем все остальные. Самое ужасное было не в этом: похороны еще раз подтвердили обыденность происходящего, подчеркнули тот факт, что смерть объемлет и поглощает все сущее на свете.
Несколько минут спустя похоронная процессия двинулась прочь — подавленные, заплаканные, они завершали наименее приятную процедуру, выпавшую на долю человеческого рода: они уходили, оставив его позади. Конечно же, когда кто-нибудь умирает, многие скорбят об утрате, но большей частью чужая смерть не затрагивает ничьих чувств, либо, напротив, вызывает облегчение или даже злорадство.
Хотя со времени своего последнего развода он привык жить один и обслуживать себя сам, лежа в больничной постели ночью перед операцией, он старательно воскрешал в памяти мельчайшие детали, связанные с каждой женщиной, которые ждали, пока в реанимации он придет в сознание после наркоза; он вспомнил даже самую беспомощную сиделку, свою последнюю жену, рядом с которой выздоровление после операции на сердце, проходившей в пять этапов, казалось делом сомнительным, не внушавшим особых надежд. Напротив, надежда завладела им, когда он подумал о частной, профессиональной сиделке, которая вернулась с ним домой из больницы и ухаживала за ним с истовой преданностью, что способствовало его постепенному выздоровлению, и с которой он втайне от жены вступил в связь, как только восстановились его сексуальные способности. Морин. Морин Мразек. Куда только он не звонил, чтобы найти ее! Он хотел, чтобы она приехала к нему и стала его сиделкой, если ему снова понадобится уход после выписки. Но с тех пор прошло шестнадцать лет, и агентство, предоставлявшее медсестер для ухода за послеоперационными больными, потеряло ее след. Сейчас, должно быть, ей уже сорок восемь, она чья-то мать и чья-то жена, и из крепкой энергичной молодой женщины давно превратилась в расплывшуюся домохозяйку средних лет, и битва, которую он вел за право оставаться самим собой, уже давно проиграна им, а его собственное тело теперь превратилось в набор хитроумных приспособлений, изобретенных человеком для временной отсрочки последнего часа. Никогда прежде не прилагал он таких усилий, чтобы отогнать от себя мысли о неизбежной кончине.
Прошла целая вечность с тех пор, как он ехал в больницу вместе с матерью, которая сопровождала его на операцию по удалению грыжи осенью 1942 года, — это было короткое путешествие на автобусе, длившееся не более десяти минут. Обычно, если он ездил куда-нибудь вместе с матерью, они садились в машину, принадлежавшую их семье, и за рулем, как правило, был отец. Но теперь их было только двое, они сели в автобус и направились в больницу, где он когда-то родился, и она была рядом, чтобы успокоить его, заглушить дурные предчувствия, он храбрился, и мать хвалила его за мужество.
Его старший брат был в это время в школе, а отец уехал на машине задолго до того, как они с матерью отправились в больницу. На коленях у матери лежала маленькая дорожная сумка: в нее она положила зубную щетку, пижаму, купальный халат и тапочки, а также книжки, которые он собирался прочесть. Он до сих пор помнил, какие книжки взял с собой. Больница располагалась сразу за углом от районной библиотеки, так что его мать с легкостью могла пополнить запас для чтения, если он быстро одолеет все, что захватил с собой. Ему предстояло просидеть еще целую неделю дома, поправляясь после операции, и он больше волновался о том, что ему придется пропустить много уроков в школе, чем об усыпляющей маске с эфиром, которую ему должны были положить на лицо. В начале сороковых годов родителям не разрешали дежурить по ночам у койки, где лежало их больное дитя, и он понимал, что ему придется спать одному, потому что рядом не будет ни матери, ни отца, ни брата. Из-за этого он волновался еще больше.
Мать чрезвычайно учтиво и мягко беседовала с медицинским персоналом, поэтому женщины, которые оформляли его в приемном покое, тоже разговаривали с ней уважительно, так же как и медсестры, дежурившие на посту, когда они с матерью направлялись к лифту, поднявшему их в детское хирургическое отделение. Мать несла его вещи, потому что до операции и еще несколько недель после нее ему, пока он полностью не поправится, нельзя было поднимать никакие тяжести, даже такие, как маленькая дорожная сумка. Он обнаружил шишку слева в паху несколько месяцев назад, но никому не сказал о ней, пытаясь самостоятельно вправить ее пальцами. Он не имел понятия, что такое паховая грыжа или какую опасность представляет этот выпирающий желвак, располагающийся так близко к его гениталиям.
В те дни, если родители были против хирургического вмешательства, врач мог посоветовать жесткий корсет с металлическими прутьями. В его школе был мальчик, который носил такой корсет, и это была одна из причин, по которой он долго ничего не говорил об опухоли в паху: он боялся, что его тоже заставят носить корсет и, когда он будет надевать шорты перед занятиями физкультурой в гимнастическом зале, все мальчики увидят его позор.
Он долго терпел, но однажды, не выдержав, признался во всем родителям, и отец отвел его на консультацию к врачу. Врач, быстро осмотрев больного, поставил диагноз и, переговорив с отцом, назначил операцию. Все произошло с удивительной скоростью, и врач — тот самый, который помогал ему появиться на свет, — убедив его, что все будет в полном порядке, перевел разговор на серию юмористических комиксов про «Крошку Абнера»,[2] которую они оба с удовольствием читали в вечерней газете.
Как сказали его родителям, хирург, доктор Смит, был лучшим в городе специалистом в этой области. Как и отец мальчика, доктор Смит, урожденный Солли Смулович, был сыном бедного иммигранта и вырос в трущобах.
Он был помещен в палату и уложен на койку уже через час после прибытия в больницу, хотя операция была назначена только на следующее утро, — вот как обращались с пациентами в те Дни.
Рядом с ним лежал мальчик, которому была сделана операция на желудке, — ему до сих пор не разрешали вставать. Рядом с мальчиком, держа его за руку, сидела его мать. Когда к мальчику пришел отец — навестить его после работы, родители сразу перешли на идиш, и он подумал, что оба они слишком обеспокоены, чтобы говорить в присутствии сына на понятном ему английском.
Единственным местом, где он слышал идиш, была ювелирная лавка, куда заходили беженцы, чтобы купить «Шаффхаузен» — часы, которые было очень трудно найти, и его отец частенько объезжал окрестности, чтобы найти именно эту марку. «„Шаффхаузен", я хочу „Шаффхаузен"» — это был предел их знания английского. Конечно, беседа шла исключительно на идиш, когда в Элизабет раз или пару раз в месяц приезжали евреи-хасиды из Нью-Йорка и отец мог пополнить содержимое своего сейфа, поскольку хранить богатый запас бриллиантов в лавке было для него слишком дорого. До войны в Америке не так уж много евреев торговало алмазами, но его отец с самого начала предпочитал иметь дело с хасидами, чем с крупными ювелирными домами. Торговец алмазами, заезжавший к ним чаще других, был беженцем, чей маршрут привел его из Варшавы в Нью-Йорк через Антверпен; этот старик носил широкополую черную шляпу и лапсердак — длинное черное пальто, какое невозможно было увидеть ни на одном из прохожих на улицах Элизабет, даже из еврейской среды. Он носил бороду и пейсы и прятал свой поясной кошель, в котором хранились бриллианты, под нижним бельем с бахромой, чье религиозное значение ускользало от юного богоборца и, конечно же, казалось ему нелепым — даже после того, как отец объяснил ему, почему хасиды до сих пор носят то, что носили их предки в Старом Свете двести лет назад, и живут по тем же законам, по которым жили их предшественники, несмотря на то (как он снова и снова доказывал своему отцу) что они теперь находятся в Америке и вольны бриться, носить что угодно и вести себя как хотят. Когда один из семерых сыновей этого торговца решил жениться, тот пригласил всю их семью на свадьбу в Бруклин. Все мужчины, присутствовавшие на свадьбе, носили бороды, а все женщины, согласно обычаю, были в париках, и в синагоге гости разошлись в разные стороны: женщины и мужчины сидели отдельно, разделенные стеной, и после венчания они даже не танцевали вместе, то есть поступали так, чтобы все в этой свадьбе сделалось ему и Хоуи ненавистно. Когда торговец бриллиантами приходил в ювелирную лавку его отца, он всегда снимал свой длинный лапсердак, но оставался в шляпе, и двое мужчин садились у витрины с драгоценностями, дружелюбно беседуя на идиш, на том языке, на котором дома говорили с родившимися в Америке детьми родители его отца, его бабушка и дедушка, в ту пору, когда были еще живы. Но когда приходило время заняться делом, оба старика отправлялись в заднюю комнату, где стояли сейф и верстак, а пол был покрыт коричневым линолеумом, и, низко наклонив головы, разглядывали лежавшие на столе бриллианты; они уединялись за дверью, которая почти никогда плотно не закрывалась, даже если удавалось изнутри накинуть на нее крючок, и еще там были туалет и крохотная раковина. Отец всегда расплачивался на месте, выписывая чек.