— О господи, это совсем в стиле Аниты Луус, — сказал он.
Я не стал спрашивать, кто такая Анита Луус.
— Я, конечно, шучу, — быстро сказал он. — Нет, я вот что хочу тебе сказать. — Он опять стал серьезным, сосредоточенным и нахмурил брови. — Уже всем известно, что мы с Хемингуэем постепенно превращаемся в нечто, ни на меня, ни на него не похожее. И это скверно, Кит, потому что ни он, ни я остановить это не можем. Впрочем, тебе этого не понять — спорю на пять центов, что ты даже не слыхал ни об Эрнесте, ни обо мне, верно?
— Да, — с немалым смущением, но честно признался я.
— Да ты не конфузься, старик, — сказал Скотт. — Это совершенно естественно. В сущности, это очень здорово, что ты о нас ничего не знаешь. Во всяком случае, ты не можешь знать, что с нами происходит, потому что все это, черт возьми, почти незримо. Но мало-помалу, частица за частицей, и клетка за клеткой, и слово за словом Эрнест медленно превращается в толстокожего профессионального убийцу, а меня считают молодым, но трагически безнадежным алкоголиком, хотя, ей-богу, это неправда. Вот что с нами происходит. Теперь ты понял, в чем дело.
— Пожалуй, не совсем, — сказал я.
Скотт мгновенно превратился в школьного учителя, бьющегося над тупицей учеником. Он любил эту роль и играл ее мастерски.
— Постой-ка… Сколько тебе годиков, Кит?
— Девятнадцать и два месяца.
— Да что ты говоришь? Нет, ты серьезно? Тогда я, очевидно, должен все тебе объяснить, это будет нечто вроде краткого урока монгольского или санскритского языка, иначе ты никогда ничего не поймешь. В девятнадцать лет и два месяца ты еще просто не способен понять, о чем я говорю. Погоди-ка. Значит, вот что я тебе скажу. Если к тебе приходит успех, если ты его действительно заслужил, как Эрнест и я, то с одной собственной индивидуальностью жизнь у тебя будет желтенькая. Ты должен заслониться спасительными копиями самого себя, сделать их наспех из того, что найдется под рукой — алкоголь, биржевые спекуляции, свары, вульгарность, истребление птиц, женщины, ложь. Все что угодно, лишь бы спрятать то единственное, что есть только у тебя и больше ни у кого. Во всяком случае, ты должен считать, что это так. Имей в виду, Кит, если ты позволишь лапать свое «я», ты его погубишь. Ты должен всегда держать в тайне свои внутренние возможности и прятать их от подлых глаз и наглых пальцев. — Скотт встал с диванчика и повел меня вниз по крутым ступенькам. — Беда только в том, — продолжал он, — что наша защитная маскировка берет над нами верх. Эрнест действительно похож на профессионального боксера, он и разговаривает, как боксер, а я становлюсь похожим на пьянчугу. Ты посмотри на мои глаза! И хотя Эрнест гораздо хуже меня, дело кончится для нас обоих чем-то дьявольски скверным, если мы не прекратим все это.
Мы сошли в небольшой вестибюль, и Скотт вдруг остановился в нерешительности, будто ему не хотелось выходить на эту залитую солнцем парижскую улочку. Он повел носом, принюхиваясь к воздуху. По правде говоря, мне думается, что Скотту всегда нужно было внутренне собраться перед тем, как выйти на любую улицу при дневном свете, особенно на парижскую.
— Знаешь, что сейчас делают в рыбной лавке через два дома отсюда? — спросил он меня, стоя в подъезде.
— Нет, не знаю.
— Там моют парафином кафельный пол, попробуй-ка нюхнуть этой французской смеси бензина и мидий, и устриц, и селедки; Эрнест говорит, что этот запах напоминает ему поле боя, где разлагаются трупы. Ну, во всяком случае, теперь тебе понятно, почему мы затеяли эту поездку, — сказал он.
Я на секунду задумался, потому что боялся сказать что-нибудь не то. По правде говоря, я был уверен, что скажу какую-нибудь глупость и попаду впросак, но я на совесть постарался уразуметь, в чем тут дело, и мне удалось сообразить, что тут чего-то не хватает.
— Я не совсем понимаю, какая тут связь, — сказал я.
— Так найди же ее, черт побери! — раздраженно воскликнул Скотт. — Ты вроде Эрнеста. У тебя уже журналистский склад ума. Ты хочешь, чтобы все тебе разжевали и в рот положили?
— Ну допустим, а что? — вызывающе спросил я.
— Ну ладно, ладно, — мирно сказал Скотт; он легко раздражался, но быстро прощал. — Но это же так очевидно. Если нам обоим грозит опасность стать обманщиками — значит, ясно, что нам пора поискать чего-нибудь получше. Это ты хоть понимаешь?
— Да, но почему вы мне раньше не объяснили?
Скотт засмеялся.
— Ну ты молодчина, Кит. У тебя буквоедский склад ума, — сказал он. — Только ты не очень-то ему поддавайся. Ясно как божий день, что эта поездка даст тебе превосходнейший жизненный опыт. Пройдут годы, а ты все будешь вспоминать о ней и поражаться, как тебе повезло. Уж поверь мне, ты всю свою жизнь будешь считать, что вот тогда-то в тебе и зародился интеллект. Я мог бы назвать полсотни человек, которые дали бы отсечь себе левую руку, лишь бы оказаться на твоем месте.
В то время у меня еще не было оснований верить ему, хотя к концу нашего путешествия я, конечно, убедился, что он был прав.
А сейчас мы ринулись на улицу, которую Скотт превратил в воображаемый рубеж.
— О черт! — сказал он, когда в глаза нам ударил дневной свет.
По-моему, Скотту было ненавистно все, что находилось на этой улочке. Вероятно, ни он, ни я еще не приспособились к невидимой панораме французской культуры, которая всегда простирается перед вами на любой парижской улице. Скотт указал на противоположную сторону улицы Монж, где на черной мостовой у тротуара стоял маленький тупорылый «фиат».
— Ты умеешь водить вот это?
— А какое там переключение скоростей? — спросил я.
— Почем я знаю? — сказал он, сходя на мостовую. — Я только вчера одолжил его у племянницы Джеральда Мерфи.
— Я давно не садился за руль, — сказал я; больше всего мне сейчас хотелось отделаться от него и от всей этой затеи. — Вряд ли я смогу вести машину.
Но не так-то легко было отделаться от Скотта.
— Водить хуже нас ты просто не сможешь, — сказал он. — Эрнест еле ползет по городу, как шофер-итальянец на машине «скорой помощи», а я езжу, как трамвай, прямо посреди улицы, и все, что возникает на моем пути, бросается в обе стороны.
— Право же, я вряд ли могу вам пригодиться, — настаивал я.
Скотт опустил мне на плечо свою твердую, властную руку, и когда его ладонь пришлепнула ватную подбивку на моем плече, в воздухе снова повеяло нафталином.
— Ты непременно должен почаще произносить такие слова, как «право же», или «ужасно», или «чудовищно». Только англичане употребляют их правильно, а ведь это же отличные слова.
Я передернул плечом.
— И не смей пожимать плечами, — неожиданно строго, тоном школьного учителя сказал Скотт. — Пожимать плечами — это значит признаться в своем провале, а ты еще ни разу не успел провалиться. По правде говоря… — Скотт остановился посреди мостовой. — По правде говоря, я только сейчас сообразил, почему нам нужен именно ты, Кит. Ты сейчас точно такое существо, какими когда-то были мы. И ты будешь служить нам постоянным напоминанием о том, какими мы были на заре жизни, когда наши ранимые души то и дело истекали кровью. Я взываю к твоей юности и к твоей чистоте, Кит. То есть, конечно, если ты не возражаешь.
При чем тут моя юность и моя чистота? И что я мог возразить на этот дурацкий довод?
Впрочем, Скотт уже не обращал на меня внимания. Он взял с переднего сиденья маленькую шляпку вроде колпачка, должно быть забытую племянницей Джеральда Мерфи.
— Нет. Дело серьезное, Кит. Это будет большое испытание для Эрнеста и для меня. — Скотт крутил на пальце шляпку. — Если дружба Хемингуэя и Фицджеральда сможет выдержать обиды, которые, по всей вероятности, мы будем наносить друг другу во время поездки, так она, черт ее возьми, будет длиться вечно. Лично я глубоко в это верю. Глубоко! Но тут есть одна закавыка. Понимаешь, это все-таки просто авантюра, и, быть может, мы, как Сизиф, вкатим на гору камень, только и всего. Быть может, Эрнест плюнет на все это еще до того, как мы начнем, или на полпути к Фужеру.
— И что тогда будет? — спросил я.
Скотт небрежно прислонился к «фиату», словно убедившись, что он заинтересовал, даже заворожил меня, к чему он, собственно, и стремился.
— А мы просто сгинем к чертям собачьим, — сказал он. — Мы превратимся в полулюдей-полузверей и, стало быть, окончательно утопим наши угасающие таланты в отвратительном месиве из боя быков и алкоголя. Так что видишь, Кит, все, что произойдет в этой поездке, повлияет на нашу остальную жизнь.
Я, в душе язычник, воспитывался на Гомере и Катулле (Вергилия я терпеть не мог) и хотя был зеленым юнцом и ничего кроме своей глухомани еще не видел, я искренне верил во все героические дерзания, которые заставляют нас жить или умирать, и потому я понимал, о чем говорит Скотт.
Но впервые в жизни я столкнулся с людьми, которые добровольно подвергали себя такому испытанию.