4
“Ну на недельку-то, за компанию, и поможешь нам, свет будешь таскать, да и вообще, когда мы еще братовьями втроем соберемся!” – уговаривал Андрюха.
Григорий Григорьевич даже настаивал: поможете да и расскажете нам что-нибудь, уж не отказывайтесь. Евгений и не отказывался.
В Енисейске на подходе к почте Григорий Григорьевич, что-то говоря, склонился над Машей, взял ее за локоть, она стряхнула его руку, а он пожал плечами и сутуло пошел рядом. На крыльце сидела собака – задком на третьей ступеньке, а передними лапами опираясь на вторую.
– Здравствуй, собака, – тяжело и обреченно сказал Григорий Григорьевич.
– Смешно сидит, – улыбнулась Маша.
На почте Настя испуганно вскинула глаза: “Телеграмму? Да, да, конечно”, – и Маша потом сказала:
– Эта девушка на почте… она на вас так посмотрела… прямо… преданно.
До Михалыча добирались на катере. Маша спала, а в кубрике шли в ход лучок, хлеб, сальце, бутылочка. Когда Григорий Григорьевич узнал, что надо еще заехать в один поселок и что-то там загрузить, забеспокоился:
– Сколько же это мы ехать будем?
– А мы и не торопимся. Мы в Сибири, – сказал Евгений. И Григорий
Григорьевич, переглянувшись с Андреем, улыбнулся благодарно, беззащитно, и, показав длинные и немного лошадиные зубы, подался вперед, и ладонью коснулся Жениного колена. Глаза за очками казались огромными и серо-зелеными. Маленькие руки теребили сигарету, которые он курил одну за одной.
Михалыч встретил на берегу с обычным всепогодным видом и в первую очередь проследил, чтобы аккуратно сгрузили мотор, который ему привезли за будущую работу в роли крепкого хозяина.
Работа началась, и сразу начались споры с Михалычем, главным героем.
Григорий Григорьевич, оказавшийся намного жестче, чем хотел казаться, действовал настойчиво и продуманно, и тут нашла коса на камень. Он хотел снять борьбу, перебирание через Енисей в страшенную волну, а Михалыч любое неурочное напрягание считал идиотизмом и старался свести к минимуму, главным мастерством считая делать все гладко и спокойно. Никакого эффектного героизма не получалось, и
Григорий Григорьевич бесился, даже подбивал Андрея подстроить
Михалычу мелкую аварию.
Едва Михалыч завел вездеход, чтобы привезти дров, тут же выскочили
Григорий Григорьевич с Андреем и камерами. Документов на вездеход не было, и за Михалычем охотился гаишник, с которым у него были плохие отношения. Снимать он не разрешил, и Григорий Григорьевич кричал, ругался и убеждал, что не подведет и так все смонитрует, что комар носа не подточит.
Так же не хотел Михалыч сниматься с оружием – самодельным карабином с пулеметным стволом, и опять был скандал, и опять Григорич орал и топал ногами: “То нельзя, это нельзя, что это за кино! Вот тебе и крепкий хозяин – крепче не придумаешь!” Андрей метался меж двух огней, а Маша фыркала и пожимала плечами.
Михалыч старался встать пораньше и, не шумя, побыстрей сделать по хозяйству то, что нужно. Григорий Григорьевич тоже просыпался и скрадывал Михалыча, и тот, пойманный с поличным, стоял с невинной полуулыбкой.
Но потихоньку что-то выходило, и Михалыч привыкал и даже давал советы Григорию Григорьевичу, как лучше снять тот или иной эпизод, и тот все больше к нему привязывался, поражаясь его основательности и чутью. И вот Андрей в новой, свистящей куртке с кармашками и молниями, в специальных перчатках и шапочке, с огромной сумкой, со штативом и камерой пробирался по льдинам и бревнам, то и дело оступаясь в грязь. Рядом несся Григорий Григорьевич в такой же одежде, только еще более грязной и рваной, потому что обтрепывал все сразу, и тут же шкандыбал Женя с блондинисто-лохматым микрофоном на длинной палке. Женя таскал его с первого дня и прозвал Аленкой – очень уж по-женски доверчиво рассыпались блондинистые патлы по плечу. Аленка тоже обтрепалась и напоминала неопрятную белую собачку.
Андрей лихорадочно доставал из сумки фильтры, все бежали, крича друг на друга, замирали у штативов и махали руками, а навстречу с непробиваемым видом шел Михалыч с топором и ружьем.
– Василий Михалыч! – надрывался Григорий Григорьевич. – Ёжкин кот!
Топор снова воткни. Нет! Вытащи и воткни! Да что же… Сюда воткни, дорогой! Андрюша не успел! Андрей, работаем, здесь я его подхвачу…
И снова в закатном зареве маячила фигура Андрюхи, согнутая над толстым штативом с камерой. Камера матово чернела породистыми частями, боковое оконце было открыто, и в нем горела густая, как заварка, копия заката и, пульсируя, струились сочные полосы “зебры”.
Женя тоже склонялся над этим оконцем, а Андрюха говорил:
– Видишь, красиво как! Сейчас баланс белого возьмем… А потом, хе-хе, пустим Михалыча в расфокус.
– С балансом беда. Особенно белого… А она точно с ним разводится?
– Точнее не бывает, только не советую.
– Почему?
– Потому что с этими дорогостоящими женщинами каши не сваришь.
– Ты уже пытался?
– Что пытался?
– Ну уйти с ней… в расфокус?
– Нет, дорогой брат, не мой это случай… Говорю, отступись… Пока не поздно.
– Да, похоже, поздно…
И было поздно, и она была рядом, и он чувствовал ее присутствие, будто она лучила что-то слишком плотное, и даже на расстоянии воздух с ее стороны казался живым и одушевленным, и, когда она чуть подавалась в его сторону, окатывало близостью, а когда отдалялась, пустело все до поворота Енисея.
Вскоре отправились на лодках на охотничий участок Михалыча.
Главным эпизодом должно было быть строительство новой избушки. Но тут оказалось, что Михалыч перед их приездом съездил на снегоходе и срубил сруб, так что осталось его только переложить на мох. Григорий
Григорьевич, который очень хотел снять валку леса, обомлел: “Что ж ты, голубчик, наделал?” А Михалыч смущенно улыбался, говорил, что не мог погоду упустить, и предлагал проехать дальше и там навалять лесу еще на одну избушку. Так и сделали. Ревела пила, с треском валились елки и кедры, и Михалыч очень хорошо говорил в камеру о тайге и своей работе. Григорий Григорьевич был очень доволен и даже велел устроить завершающий ужин. Что и было осуществлено с малосольной рыбкой и припасенной водочкой. И даже с речью Григория Григорьевича, посвященной по очереди всем братьям, и, конечно, главному герою и виновнику, которого никто иначе как Михалычем не звал, включая братьев:
– Михалыч, дорогой, я хочу выпить за твое терпение, с которым ты нас выносишь, за твою трудовую душу и за твой дом – Енисей!
Все выпили, а вечер и вправду был хороший, с чистым небом, холодком и туманчиком, ползущим в реку с ручья. Григорий Григорьевич расслабился и подправил ботинком костер.
– Здорово у вас здесь… Андрей, завтра, когда поедем, надо будет, чтобы Михалыч рассказал про…
– Обожди. Куда поедем? – не понял Михалыч.
– Ну обратно…
– Как обратно? А это все – так побросаем?
– В смысле, бревна? Ну ты уж как-нибудь реши. Про сроки я с первого дня говорил.
– Какие сроки? Весна вон какая поздняя… Комара ни одного… Ни хрена себе! Лесу наваляли, и я брошу? Нет, дорогой мой, так не делается!
Раз уже я заехал, под крышу будем ставить.
– Нас вывезете и поставите. Мы вам оплатим. Наймете людей, и они приберут. Нам в Красноярск надо. А Маке в Москву к двадцатому. И пароход послезавтра.
– Я сказал, никуда не поеду, пока под крышу не подведу!
Григорий Григорьевич раскричался и убежал на берег.
– Ничего, пускай проветрится, – сказал Андрюха. – Давайте по стопке.
Макой Григорий Григорьевич называл Машу, и кличка эта Жене казалась мерзопакостной. Минут через десять раздался треск: вернулся Григорий
Григорьевич.
– Ладно. Но тогда придется разделиться. Маку отправим с Женей. А с тебя, Михалыч, я за это не слезу. Договорились?
– Договорились.
– Хорошо, Михалыч… Как назовешь избушку?
– Кедровый.
Григорий Григорьевич скривился: очень уж хотелось, чтоб Михалыч придумал какое-то поэтическое название. А Михалыч называл все одинаково – и избушки, и собак: все избушки были Еловые, Пихтовые и
Березовые, а собаки Серые, Белые и Рыжики.
Михалыч смотрел со смущенной улыбкой, а Женя переживал и понимал брата, как никто:
– Слушай! Знаешь, как назови? Дунькин Пупок!
– Почему?
– Это есть место такое в Северо-Енисейском районе, называется
Дунькин Пупок. Там жила одна Дунька. И к ней под осень золотари собирались, ну и кто ей полный пупок золота насыпет, тому она, в общем… и… не откажет.
– Как вам не стыдно, Евгений, такое при даме рассказывать!
– Да вот, насчет дамы, Женя. Вы уж довезите ее получше, потому что восемнадцатого у нее переговоры с директором Артемовского прииска господином Фархуддиновым, и если она правильно их проведет…
– То господин Фархуддинов насыпет мне золота в пупок…
Был в этом пароходе поразительный контраст с берегами, слоисто-зелеными, безлюдными, уже нежно гудящими комарами. Пароход тоже был разбит по слоям: мазутная тяжесть трюма, злачность камбуза и тяжкий пар душевых, выше – потрепанный шик зеркал, лакированных панелей, дрожащих до треска, и надо всем этим отрешенный простор палуб, летуче переходящий в небо.