Надо эту сеструху потрепать насчет всяких историй, мелькнуло у меня. Ей вроде годков сейчас… под пятьдесят. И мы договорились о встрече.
– У тебя кудряшки-то остались, цыганенок? – спросила она.
– Нет, у меня лысина.
Она зашлась от смеха.
В ту минуту я и не подозревала, что меня ждет заповедная семейная история.
Сестра Мила явилась на другой же день, притаранилась аж из Беэр-Шевы, тремя автобусами. Бешеной-то собаке, заявила она с порога, семь верст не крюк.
Мы обнялись. Она оказалась чуть выше, полнее меня, дороднее , но неуловимое сходство все же присутствовало – в жестах, что ли, в походке… Прохаживалась туда-сюда по квартире, вроде бесцельно, совсем как я, когда работа не идет, и хотя была в брюках, по движению бедер чудилось, что она шевелит-шевелит юбками, а сейчас запросто предложит погадать.
И, словно подслушав мои мысли, пропела:
– Ну, молодыя-хоро-о-ошия-а-а, откочевали ж вы на край пусты-ы-ыни…
Когда сели обедать, я пригляделась к ней лучше. Смуглая, темноволосая, с каре-зелеными глазами, она, несомненно, как и я, ощущала в себе толчки таинственной крови – она ведь как раз с той, дедовой стороны. Не спросить ли? Вдруг что расскажет…
Она заметила мой взгляд. И снова, будто мысли подслушала: сказала усмешливо, с сожалением:
– Эх, а какие кудряшки были рассыпчатые. Ну чисто цыганенок!
– Да и ты вроде не Мэрилин Монро…
– Какое там, – отозвалась она охотно. – Мы же все процыганенные.
Ну тут уж я вцепилась в нее мертвой хваткой – как, да что, да когда. Мои все за столом притихли.
А мы с позабытой сестрой, сидя друг против друга, подались обе вперед, налегли грудью на стол, будто – говорил потом мой муж, – будто две цыганки в тайный сговор вступали…
И заструился передо мной золотой пылью украинский полдень над дорогой, по которой мой рыжий прапрадед ехал в телеге на ярмарку, покупать невесте подарок на свадьбу. Невесте рыжей, как тот полдень и те поля, и синеглазой, как то небо…
Что же произошло там, в трактире, когда цыганка подошла к нему погадать? Приворожила? Заколдовала? Порчу наслала, как всю жизнь потом утверждала отвергнутая невеста? Да и вообще – откуда обо всем этом знают в родне?
– Как это – откуда! Так дядь же Коля, сосед, ветеринар, он знаешь, когда помер, – аж в пятьдесят девятом, глубокий был старик. Лет за сто. Я его чуток помню, смутно. Так вот он еще хлопчиком со своим батей на ту ярмарку вместе с нашим прапрадедом на одной телеге ехал. Он и рассказывал, как вошла цыганка в трактир, так парень, наш дедуля, и обмер: красавица была огнеметная. Ей и ворожить особо не требовалось. Пропал жених. В буквальном смысле: вышел с ней на улицу и как сквозь землю провалился. Это потом, месяца два спустя, он появился в Жовнино, да как! На чьей-то телеге прикатил. Подъехал к дому, перед которым вся родня высыпала – шутка ли, они ж не знали, оплакивать сына или искать его по канавам-ночлежкам… Подъехал, значит, слез с телеги, снял девушку, что рядом сидела, и молча внес на руках в дом.
– Красиво!
– Ой, не скажи. Это нам сейчас отсюда – красиво. А представь всю эту еврейскую родню, а ту семью, невестину, уже приданое в сундуках было уложено-переглажено, а… да что говорить! Отколол наш прапрадед номерок. Всех презрел! Но выходит, и у него кровь была не водица, а?! Выходит, и он ей был пригож, если она осталась с ним на всю жизнь да нарожала четверых. На идиш говорила, как настоящая хайка. Только весной уходила – в табор, в цыганский загул, но всегда верталась назад, а муж ее безропотно принимал.
Я слушала эту свою дальнюю сестру, любовалась провинциальной свободой жестов, словечками, раскатистым смехом. Завидовала… Она была настоящей, непрерывной ; ее семья покидала те места разве что в эвакуацию. А потом вернулась. Не то, что мы.
– Слушай… А правда, что в Жовнино все ее боялись, эту цыганку?
– Смотря кто… Многие боялись, да. Она говорила: кто мою кровь обидит, тот жестоко заплатит!
Я отшатнулась к спинке стула. Мурашки побежали по рукам до плеч, стало зябко. Так вот, значит, кто-кто-кто-о-о!
И я сказала:
– В какой-нибудь средневековой Франции ее бы непременно сожгли. Она что, гадала?
– Да ничего она не гадала! Будущее видела, это правда. И свою смерть предсказала. Причем, за несколько лет. Я, говорила, сама поведу своих детей к могиле, а Нюся будет петь и плясать!
– Что?! Как же это? Кто такая Нюся?
– Господи, что с тобой, ты совсем родни не знаешь… Нюся, ее внучка, – это же Семена дочь. Вот смотри: ты – внучка Сендера, я – Ривы…
Она пошла загибать пальцы, как цыганка на ярмарке; посыпались из лукошка имена-прозвища, да с подробностями, с пояснениями, как будто в ускоренной киносъемке лопались почки на ветке, выбегал отросток право, влево, оперялся листвой… Я заслушалась вкусной ее интонацией, мгновенно перестав следить за сыновьями и внуками горбоносой праматери.
– …Так вот, к началу войны прапрабабка уже такая древняя была, что почти всех детей пережила. Внуки остались. И всех по фронтам-эвакуациям разметало. Кроме Нюси, старшей ее внучки. У той буквально за месяц перед войной мужа на фабрике током убило. Остались двое детей, мальчик и девочка. Сейчас бы наши с тобой дядя-тетя. Вот Нюся с бабкой-то и осталась. И что ты думаешь? Их расстреляли, конечно же, чуть не в первые дни со всеми остальными, а цыганку нашу аж по двум статьям: за еврейство и за цыганство, так что, с точки зрения немецкой бюрократии, они перевыполнили план. И вот слушай: Нюся-то перед расстрелом сошла с ума, и когда их гнали к яме, она пела и плясала . А старуха в ясном разуме вела своих детей к могиле . Как и предсказывала!
Тон у сестры был торжествующий, будто она сообщала о каком-нибудь небывалом семейном достижении, и привычную слезу, бегущую по склону крупного носа, тоже утерла торжествующим жестом.
Мы помолчали. Моя дочь тихо поднялась и стала собирать тарелки. Я как бы со стороны вдруг увидела ее вечно спутанные кудрявые волосы, длинную юбку, то ли индийскую, то ли цыганистую. «Таборный вид» – это у нас в семье осудительное выражение.
– Нам откуда известно, как они умирали… – продолжала Мила. – Дочь дяди Коли шла с ними почти до конца, вместе с колонной. Все надеялась, что удастся хоть кого-то из мальцов выхватить, тем более, сама бездетной была… Не удалось. Но вот она-то и видела все. Как перед смертью цыганка прокляла карателей воем страшным.
– Как это – воем?
– А вот так, – выла, что твоя волчица в зимнем поле. Но… вроде как не в страхе, а… заклинания творила. Древние какие-то заклинания. Представляешь?
Я молчала.
– Какие же заклинания? – спросил мой муж.
– Ну, дословно никто сейчас и не скажет, некому вспоминать. Но Колина дочь говорила: бабка выла нутряным таким воем, мол, ничего-о-о-о, вы, гады, палачи проклятущие, зе-е-е-млю за моих жрать будете, зе-е-е-млю жрать! Мои все до девятого колена присмо-о-о-о-тренные!..
– Как?! – вскрикнула я. – Как?! Сестра Мила осеклась, растерялась… Глядела на меня в замешательстве.
– Как она сказала, повтори?!
– Ну… в смысле: ответите, гады…
– Нет-нет… подожди… – Сердце мое колотилось как бешеное. – Слово какое… вот это слово… мои все… все —?!..
– «Присмотренные» почему-то… Да, мне тоже показалось странным… Кем – присмотренные, на что – присмотренные?.. Но вот уж точно: буквально через день все, кто расстреливал, взлетели на воздух.
– То есть?!
– Разорвало их в клочья… Этому, что командовал расстрелом, башку оторвало, рот открытый весь был землей забит. Не партизаны, ничего… какая-то бытовая нескладуха в комендатуре вышла. Кто-то бензин, что ли, пролил, а там рядом телега с соломой стояла и ружья заряженные…
Я уже не слышала подробностей. Все это было не важным, все. Я вскочила и вышла на балкон. Буйный восторг ударил мне в голову, грозный ветер хлынул в горло. Дикая, горькая радость душила меня! Вот оно, чудовищное, древнее, глубинноутробное: око за око! А другого и не бывает, другое все – ложь, ханжество, тухлая серая кровь! Землю, землю за моих будете жрать, повторяла я, землю будете жрать!
И задыхалась.
И не могла опомниться.
* * *
Такие дела…
Из-за этой цыганки, просто беда, сны мои одолевают не сдавшие зачет покойники.
Возникают среди ночных видений, укоризненно посматривают, молча качают головами – предупреждать, мол, надо бы… А я – что? Я так, подсадная утка. Нечего мне им сказать, даже во сне.
И по-прежнему за моим затылком – неумолимым конвоиром! – ее грозная тень. И не устанет ведь, и не смягчится!
Моего свекра, например, не пустила на Святую землю – а ведь была мечта всей его жизни! он уже и контейнер отправил. Не пустила: умер накануне вылета. И – не вдаваясь в подробности – было, было за что.
Со временем я успокоилась. Просто жизнь идет и, как глины ком, уминает и месит твои принципы, лепит-перелепливает ежеминутно картину мира, меняет представления о том, что есть справедливость, кому воздастся и кто за что ответит.