Дело в том, что все произошло очень быстро и неожиданно, объясняет отец, он даже не успел испугаться и действовал абсолютно бессознательно, подчиняясь инстинкту самосохранения.
Либо пан, либо пропал… И те парни, конечно, тоже не ожидали, что все получится вовсе не так, как они задумали или предполагали, – ведь отец был один и с виду щупленький, к тому же и немолодой.
Откуда им было знать, что это – /отец?/
//
Почему-то сыновьям хочется еще и еще раз проиграть всю ситуацию: чтобы отец шел и они ему навстречу… А вдруг что-нибудь похожее? Ведь всегда что-то происходит, и если уж с отцом, то с ними и подавно. Никогда нельзя знать наверняка, что тебя ждет.
И никто не знает.
3
И вот наступает вечер, ноябрьский, темный, тревожный, а отца все нет и нет (где-то задерживается), и мать посылает сыновей, старшенького и младшенького, встретить его, потому что наверняка тот будет возвращаться своим любимым переулком, несмотря на темень и недавний неприятный случай. Отец полагает, что раз уже было, то больше никогда не повторится – мол, в одно место два раза не стреляют.
Может, так и есть, но спокойней, если все-таки ребята сходят и подождут его там, в переулке, а потом вместе вернутся. Парни оба крепкие, накачанные, что старший, что младший, пусть сходят. А если отец вдруг решит пойти кружным, более длинным путем – по освещенной улице, то они просто разминутся, и все. Не потеряются…
Переулок и впрямь малопривлекательный – темный, пустынный: с одной стороны тоскливая бетонная стена хлебозавода с натянутой поверх нее колючей проволокой, с другой – уже погасшие окна научно-исследовательского института. Глухое такое место, неприятное, где если ходить, то только днем и по рабочим дням, когда люди. А так никто ничего не услышит и не увидит.
Братья стоят в темноте, лишь чуть-чуть прореженной одиноким фонарем возле входа в институт. Они ждут. Раньше отец их опекал, раньше он был защитой и подмогой, а теперь они сами готовы грудью встать за него, они выше и сильнее (хотя отец все равно отец), они чувствуют свою мощь…
Мышцы их, накачанные регулярными упражнениями, отжимами и гирями, тоскуют под одеждой, томятся по напряжению и действию.
Отвага чуть кружит голову. Им спокойно в этом переулке, где всего несколько месяцев назад их отец так классно обставил двух негодяев. Правда, в последний миг он все-таки побежал, а бегущий человек – почти побежденный человек. Человек испугавшийся.
На самом деле ему надо было подскочить к упавшему и пнуть того тупым носком тяжелого ботинка, а потом уже расправиться с другим. Последнее слово нужно оставлять за собой – тогда ты действительно король. Таков закон. А бежать (как бы ни бежать – с достоинством ли, боком, оглядываясь или не оглядываясь) – все равно потерять лицо. Обнаружить свой страх и свою слабость. Не исключено, что те парни сочли отца трусом, хотя их и было двое и они были сильнее.
Братья представляют себе, как это было. И тогда младшенький, всегда щедрый на выдумку, предлагает отца разыграть, как бы все повторив, что уже не раз репетировали, только теперь здесь, где все когда-то и произошло.
В переулке.
Шаги издали, быстрые, ближе и ближе, похожие на отцовские.
Какой-то человек (отец) спешит, и они, переглянувшись, трогаются ему навстречу. Все короче разделяющее их пространство. Когда тень приближается вплотную, почти поравнявшись, их то ли не замечая, то ли не узнавая, старшенький вдруг быстро и резко, с раскрута, бьет высоко поднятой ногой.
У него получается.
Удар мощный и, главное, точный, с глухим таким призвуком, за которым следует шелестящий, нежный звук падения. Младшенький подскакивает и добавляет, уже по лежащему.
Человек не поднимается, а так и лежит темнеющей грудой возле бетонной стены.
Неподвижно.
Словно из безмерности выпадает человек и, пролетев некое беспредельное расстояние до земли, шмякается с тяжелым глухим плюхом прямо на асфальт рядом с бетонной стеной хлебозавода.
Еще не совсем понимая, что произошло, братья, старшенький и младшенький, вдруг резко поворачиваются и срываются с места, как при выстреле стартового пистолета. Они бегут очень быстро, перебирая слегка обмякшими крепкими молодыми ногами, – к повороту, к арке, к своему двору, к дому, к подъезду. Они бегут так, как будто за ними кто-то гонится, хотя никто не гонится
(сзади тишина). В груди у обоих, несмотря на тренированность, ухает и хрипит.
А позади – тишина и только черное длинное жерло переулка.
Никто за ними не гонится.
Кем-кем, а меломаном Ч. вряд ли можно было назвать. Послушать музыку – это конечно, кто ж против (особенно по настроению), как всякий мало-мальски культурный человек. Но не так чтоб регулярно или тем более обивать пороги разных концертных залов в надежде на лишний билетик. Честно говоря, он бы и не отличил хорошего исполнителя от не очень хорошего и даже плохого, потому что музыка и есть музыка, а тонкости и нюансы – это для эстетов и ценителей. Для знатоков. На что он вовсе и не претендовал.
Музыка существовала где-то рядом, целый огромный мир, как, впрочем, литература, или кино, или театр, или живопись, все это было как бы несколько отдельно, куда можно временно погрузиться.
Нырнуть, чтобы потом вынырнуть и жить обычным, самым банальным образом.
Но возможно, что и не вынырнуть, и тогда с человеком что-то происходит, заметное даже невооруженным глазом.
То человек как человек, а то вдруг смотрит – и не видит, ходит и раскачивается в такт, руками и ногами, и даже головой подергивает, или рукой помахивает, словно дирижирует, или заговариваться начинает, называя себя почему-то Родионом
Романовичем либо Львом Николаевичем. Или о себе внезапно и пугающе в третьем лице: "он улыбнулся", "тут он встал", "все в нем напряглось"… Причем и в самом деле улыбается, встает, и что напрягается – тоже можно предположить.
Выпадаетчеловек.
Однако даже не будучи меломаном, Ч. тем не менее был зачарован.
И сам чувствовал эти чары, но не как меломан, а иначе.
Магическое действие музыки ему тоже приоткрывалось, но, как ни странно, не на концертах и не при прослушивании пластинок, а тем более радио. Тут он бывал довольно равнодушен. Ему надо было погружаться (духовно), а его выталкивало. Волны набегали, глубина совсем близко, а он, бедный, бился на отмели и только жабрами судорожно шевелил, завистливо поглядывая на тех, кто, по соседству, млел с полуприкрытыми глазами и блаженными лицами.
Может, он потому и на концерты не любил ходить, что знал об этом свойстве болтаться подобно поплавку на поверхности, тогда как более счастливые камнем шли на дно и там тихо лежали между колышущимися водорослями, пуская радужные, переливчатые, упоительные пузырьки.
Хорошо им было!
А для него только лишнее напряжение. Можно сказать, борьба с самим собой. Все наслаждаются, а он борется. Все уже погрузились, а он еще бултыхается. Все расслабились, ноги вытянули и глаза прикрыли, а он дергается и дергается, пытаясь сконцентрироваться, и главное – напрасно. Музыка сама по себе, а он сам по себе.
Танталовы муки. Жажда мучит и вода вокруг, а никак не зачерпнуть и не отпить. К самым губам приближается, по подбородку нежно щекочет, прохладой и утолением манит, только усиливая сухость в горле. Вот-вот, еще немного, еще чуть-чуть – и мимо.
Отступает. Откатывается.
Так и оставался неудовлетворенный, хоть плачь! Как приходил с пересохшим горлом, так и уходил. Может, даже еще больше…
Приоткрывалось же ему – когда вовсе не ждал. Стоило только расслышать где-нибудь – в соседней квартире, вверху или внизу, или, например, с улицы, – пусть даже совсем тихо, пусть почти неразличимо, а он сразу улавливал. И мелодия могла быть совсем простенькой, не говоря уж о чем-нибудь симфоническом, – тут же и проваливался, как в прорубь.
Хоть по радио, хоть магнитофон у кого или проигрыватель…
Главное, чтоб откуда-нибудь, тихо, словно прокрадываясь или просачиваясь, и обязательно – вдруг. Чтоб приглушенно и внезапно, но и не обязательно внезапно, а просто чтоб он не слышал или не обращал внимания, и вот тут бы донеслось. Будто на ухо шепнули. Полог задернули или дверь закрыли, отчего сразу акустика.
Гармония.
Полумрак.
Интим.
Словно он подслушал.
Вроде как, получалось, – чужое, но и свое. Ему тоже принадлежащее. Никто ничего не предлагал и тем более не навязывал, но он уже имел.
Там, за стенкой, положим, тренькает, а Ч. прислушался и… поплыл, поплыл, все глубже, глубже, с легким, счастливым замиранием сердца, с воспоминаниями всякими приятными, смутными, но радужными надеждами. А главное – с таким томительно-сладким предчувствием-предвкушением возможного счастья (а счастье было так возможно!). Такого близкого, что словно почти и свершившегося.
Как же это было?