Картина в деревянной лакированной раме изображает кабачок. Это черно-белая гравюра прошлого века либо хорошая репродукция. На сцене толпится множество людей: одни сидят, другие стоят, а слева чуть возвышается над своей стойкой хозяин.
Это лысый толстяк в переднике. Он нагнулся, опираясь обеими руками о стойку, уставленную до половины наполненными стаканами, и склонился тучным плечом к небольшой группе прилично одетых людей, в длинных пиджаках или сюртуках, о чем-то оживленно спорящих; спорщики стоят в различных позах, энергично жестикулируя не только руками, но как бы и всем телом.
Справа от них, то есть в центре картины, посетители сидят кучками вокруг беспорядочно расставленных столов, нагроможденных в избытке на небольшом пространстве, чересчур тесном для такого скопления людей. У сидящих тоже размашистые движения и резкая смена выражения на лицах, словно схваченных художником в момент наивысшей экспрессии, хотя содержание спора остается все же неясным, тем более что толстая стеклянная перегородка как бы поглощает вылетающие из их уст слова. Кое-кто из собутыльников привстал на стуле или скамье и, через головы других, тянется к собеседнику. Спорщики машут руками, губы у них шевелятся, туловища и шеи резко повернуты, они стучат кулаком по столу или потрясают им в воздухе.
В самом дальнем углу, справа, теснится другая кучка – судя по одежде, почти все в ней, как и сидящие за столами, рабочие: они стоят спиной к тем, кто сидит за столом, и разглядывают вывешенное на стене объявление или картинку. Немного ближе к переднему плану, позади них, в промежутке между ними и сидящими к ним спиной собутыльниками, прямо на полу, среди мятых брюк и грубых башмаков, путаясь у всех под ногами, которые топчутся на месте, пытаясь продвинуться влево, сидит мальчуган; с другого бока его защищает скамья. Ребенок изображен лицом к зрителю. Он сидит подогнув ноги, обеими руками обхватив большую коробку, похожую на коробку для обуви. Никто не обращает на него внимания. Возможно, его опрокинули на пол во время какой-то стычки. Кроме мальчугана, неподалеку, на переднем плане, валяется опрокинутый стул.
В стороне, как бы отгороженные от окружающей их толпы свободным пространством – правда, незначительным, но все же достаточным, чтобы их обособленность была ощутимой, достаточным, во всяком случае, чтобы выделить их из толпы, хотя они и расположились на заднем плане, за маленьким столиком, предпоследним справа, – сидят в углу три солдата, своей неподвижностью и оцепенением резко отличаясь от толпящихся в зале штатских. Солдаты держатся прямо, их руки лежат на чем-то, похожем на клетчатую клеенку, стаканов перед ними нет. Не в пример прочим посетителям, которые сидят с непокрытой головой, на них полицейские колпаки с кургузыми углами. Фигуры сидящих за последними столиками, в глубине зала, изображены более смутно и почти сливаются с фигурами стоящих, создавая сумбурную неразбериху. Под эстампом, на белом поле, каллиграфически четкая надпись по-английски «Поражение под Рейхенфельсом».
Если приглядеться получше, видно, что впечатление обособленности троих солдат создается не столько их отдаленностью от остальной массы посетителей, сколько тем, что взоры всех прочих устремлены в одном направлении. Люди, смутно различимые в глубине помещения, с трудом проходят, вернее, пытаются пройти, влево, – туда, где должна быть расположена дверь (но этот предполагаемый выход на гравюре не виден, так как его заслоняет ряд вешалок с нагроможденными на них шляпами и плащами); все смотрят вперед (т. е. на вешалки), кроме какого-то одиночки, обернувшегося к соседу, чтобы что-то ему сказать. Кучка людей, сгрудившихся справа, перед висящим объявлением, глядит только на стенку справа. Сидящие за столиками естественно повернулись каждый к центру своего кружка либо к ближайшему собеседнику. Посетители, стоящие подле трактирной стойки, тоже заняты своими разговорами, а хозяин склонился к ним, не обращая внимания на остальных. Между отдельными кучками бродят одиночки, еще никуда не пристроившиеся, но с явным намерением вскоре занять одну из позиций, предоставленных им на выбор: разглядывать объявление, присесть за столик либо устремиться к вешалке; достаточно взглянуть на них мельком, чтобы убедиться, что каждый из них этот выбор уже сделал: на их лицах, как и на лицах сидящих, так же как и в их повадках, нельзя прочесть ни малейшего колебания, растерянности, внутренней борьбы или ухода в себя. Трое солдат, наоборот, выглядят отчужденно. Друг с другом они не беседуют; их ничто не привлекает: ни объявление, ни вино, ни соседи. Им нечем себя занять. Никто на них не смотрит, да и им также смотреть ни на что неохота. По их лицам – один изображен анфас, другой вполоборота, третий повернулся спиной – не заметно, чтобы хоть что-нибудь привлекало их внимание. У первого – единственного, чьи черты можно хорошо разглядеть, – неподвижные, пустые, ничего не выражающие глаза.
Контраст между тремя солдатами и массой Посетителей подчеркивается гораздо большей точностью, четкостью, тщательностью их изображения, чем всех прочих, представленных на гравюре в том же ряду.
Художник с таким старанием выписал подробности, такую резкость придал штриху, как если бы три солдата находились на авансцене. Но композиция настолько перегружена, что эти ухищрения на первый взгляд неприметны. Так, лицо солдата, обращенное к зрителю, выписано необычайно тщательно, но подобная тщательность не вяжется с отсутствием выражения на этом лице. В нем нельзя угадать ни проблеска мысли. Это попросту усталая, довольно худощавая физиономия, худоба которой подчеркивается уже много дней не бритой щетиной. И худоба, и тени, усиливающие резкость черт, не выявляют сколько-нибудь значительных особенностей физиономии, но придают блеск широко раскрытым глазам.
Военная шинель застегнута до самого ворота, на котором значится номер части. Прямо посаженная пилотка совершенно закрывает волосы, остриженные, по вискам, очень коротко. Человек сидит неподвижно, положив вытянутые руки на стол, покрытый клеенкой в красно-белую клетку.
Он уже давно покончил со своим стаканом. Судя по его виду, он и не думает уходить. Однако кафе опустело, последние посетители покинули его. Свет почти погашен. Хозяин перед уходом погасил большинство ламп.
Солдат сидит, по-прежнему уставясь широко раскрытыми глазами в полумрак зала, туда, где в нескольких метрах от него стоит, опустив руки и тоже оцепенело застыв, мальчуган. Но солдат словно не видит ребенка, не видит ничего вокруг. Кажется, от усталости он так и заснул, сидя за столом с широко открытыми глазами.
Первым заговаривает мальчик. Он спрашивает: «Ты спишь?» Он произносит это очень тихо, словно опасаясь разбудить спящего. Тот не шелохнется. Выждав с минуту, мальчуган повторяет, чуть громче:
– Ты спишь? – и добавляет тем же тусклым, тягучим голосом: – Тут ведь спать нельзя.
Солдат не шелохнулся. Мальчику могло почудиться, что он в зале один и беседует «понарошку» с чем-то неодушевленным – с куклой, с безответным манекеном. В таком случае повышать голос действительно бесполезно; мальчуган говорит так, словно беседует сам с собой.
Но вот он смолк, как будто не в силах одолеть молчание солдата; и наступила тишина. Возможно, мальчик тоже уснул.
– Нет… Да… Знаю… – произносит солдат.
Ни тот ни другой не шевельнулся. Мальчуган все так же стоит в полумраке, опустив руки вдоль туловища. Он не заметил даже, чтобы человек, сидящий за столом под единственной непогашенной лампой, хотя бы пошевелил губами; тот даже не кивнул головой, не моргнул глазом, он все так же не раскрывает рта.
– Твой отец… – начинает солдат и умолкает. Но губы его на этот раз слегка дрогнули.
– Он мне не отец, – возражает малыш.
И отворачивается к черному прямоугольнику застекленной двери.
За окном идет снег. Мелкие хлопья густо сыплются на уже побелевшую мостовую. Поднявшийся ветер гонит эти хлопья по горизонтали, приходится шагать пригнув голову, пригнув голову еще ниже и к тому же защитив глаза прижатой ко лбу ладонью, так что остаются видны лишь несколько квадратных сантиметров хрусткого снега, лежащего не очень толстым слоем, но утоптанного и потому плотного. Дойдя до перекрестка, солдат нерешительно ищет глазами табличку с названием поперечной улицы. Но тщетно: голубые эмалевые таблички отсутствуют вовсе или повешены слишком высоко, а ночь слишком темна; и мелкие, густые хлопья слепят глаза, когда упрямо пытаешься взглянуть вверх. Впрочем, название улицы в этом незнакомом городе все равно солдату ничего бы не объяснило.
С минуту он еще колеблется, снова глядит вперед, потом озирается на пройденный путь, усеянный электрическими фонарями, которые все ближе и ближе теснятся друг к другу, все тускнея и тускнея по мере удаления, и, наконец, вовсе исчезают в ночной мгле. Солдат сворачивает вправо, в поперечную улицу, такую же пустынную, обрамленную такими же в точности домами, с вереницей таких же точно фонарей, довольно далеко, но с равными промежутками отстоящих друг от друга и проливающих жидкий свет на косо летящие хлопья снега.