Мама закрывала некоторые двери, словно опасаясь, что отец, подобно лунатикам, начнет обыскивать комнату, где она занималась шитьем, или разнесет на части массивную шейкерскую мебель. Как-то раз он задел стоявшую на столе вазу, на паркет посыпались виноградины сорта «конкорд», он наступил на них босой ногой — и ничего этого даже не заметил. Мать долго не могла забыть этот случай. Когда начинался припадок, боль сразу становилась невыносимой, отец как-то съеживался и тихо уходил в кабинет. Плечи его опускались, лоб покрывался морщинами, взгляд делался отсутствующим. Удивительно, что именно в этом состоянии к нему приходили самые блестящие научные озарения. Как-то раз он объяснил это с помощью такого примера: в облачную погоду можно получить солнечный ожог, поскольку через толщу облаков проникает только самая сильная радиация.
— Вот так и идеи проходят через облачное покрытие боли, — заключил он.
Когда припадок проходил, отец появлялся утром на кухне с таким видом, словно мучился похмельем. В полном молчании он выпивал чашку черного кофе, смакуя каждый глоток. Потом произносил что-нибудь вроде:
— Тело думает, что все это реально. В этом и состоит проблема современной физики. Как убедить наше сознание в том, что на самом деле оно не наше?
Мы с мамой знали: отвечать ему не нужно. Вместо ответа, она жарила яичницу с беконом, а я намазывал масло на хлеб. Мы не боялись его, он скорее вызывал у нас любопытство. Отец был кем-то вроде дикаря, приведенного из леса, — получеловек, которого надо цивилизовать. Он осторожно косил глазом на еду и пробовал ее так, словно видел в первый раз. После завтрака он уходил в кабинет и до вечера возился с записями, сделанными во время припадка. А через несколько месяцев мы узнавали, что мигрень помогла ему придумать некую революционную теорию в области шармов и спинов элементарных частиц.
Иметь более чем средние способности при гениальном отце — все равно что быть бродягой, который холодной зимой заглядывает в окна дорогого ресторана и видит обедающих там богатых господ. В этом ресторане и сидел мой отец, поглощая пищу настолько утонченную и роскошную, что у меня начинали болеть зубы. Место за столом напротив него было пусто, но я никак не мог найти путь туда, за стекло.
В раннем детстве я довольно быстро развивался, и родители неправильно оценили две мои способности, приняв их за признаки гениальности: во-первых, склонность задавать неожиданные вопросы, а во-вторых, неплохую память. Первая из этих способностей была просто способом самоутверждения: задавая вопросы, я выглядел более смышленым, чем на самом деле. Но содержание этих вопросов всего лишь отражало сознание окружавших меня людей. Я спрашивал у отца вещи, звучавшие, как дзенские коаны: «Почему идет снег? Превращается ли Солнце по ночам в звезду? Почему все боятся кадьяка,[15] а я нет?» Эти вопросы были похожи на внешние проявления напряженной внутренней жизни. Однако, подобно большинству детей-почемучек, я вовсе не спрашивал о сути вещей. Мое любопытство к снегу полностью удовлетворил бы такой ответ: «Потому что становится холодно». Но моя хорошая память убедила родителей в том, что я был одаренным ребенком. Отец прикнопил к двери моей комнаты периодическую таблицу, надеясь, что я мимоходом запомню названия и атомные веса химических элементов. Я запомнил только десять элементов, причем без всякого порядка и без атомных весов. На таблице я нарисовал стрелочки, соединяющие элементы, начинающиеся с одной и той же буквы. Психологи, возможно, назвали бы это распознаванием образов и отметили бы мою сообразительность, но все это не имело никакого отношения к гениальности.
Окрыленные большими надеждами, родители не хотели считаться с фактами. В салоне появилось фортепиано. Мама нашла на чердаке свою старую скрипку и как будто случайно оставляла ее на виду — у камина или на книжной полке, в расчете, что в один прекрасный день я возьму ее в руки, отнесу к себе в спальню — и оттуда вдруг польются чарующие рыдающие звуки. Но скрипка так и лежала забытая в гостиной, зловещая, как детский гробик, в своем футляре. Я чувствовал, как она ждет меня всей своей темно-оранжевой обивкой футляра, всеми своими провисающими струнами, но не мог заставить себя открыть крышку.
К девяти годам я уже несколько раз принял участие в математических олимпиадах, проходивших в школьном спортивном зале, и в шахматных турнирах, устраивавшихся в скаутской комнате. Ездил я и в летние лагеря, целью которых было выявление вундеркиндов. Главные события моей жизни фиксировались кинокамерой на 16-миллиметровую пленку. Перед соревнованиями мама пекла мою любимую лазанью с пюре, а отец готовил на завтрак «пищу для ума» — морковный сок и стейк. Этот рецепт подсказал ему Уит, коллега по физическому факультету, свято веривший в чудодейственную силу этих продуктов. Вкус прожаренного на сковородке стейка и сочной морковной мякоти был сигналом того, что начинается очередная попытка вырыть из земли мои таланты.
Увлеченный этими поисками, отец отзывался о школе как о пустой формальности, с которой надо смириться будущему гению.
— Днем попрыгай с ними через обручи, — говорил он, — а вечером я научу тебя настоящим вещам.
Настоящими вещами оказывались основы алгебры и физики. Он объяснял мне, что такое гравитация, движение, свет, раскрывал тайны молекул и атомов, из которых состоят все вещи. Мы наблюдали за падением капель и разглядывали эти капли под микроскопом. Мы собирали пыльцу и смотрели, как формируются кристаллы льда. Я воображал сцены из химического балета: вот сближаются, кружась, молекулы водорода и кислорода, а вот образуются вода и лед. Мы говорили о том, как Солнце сжигает гелий, и о том, как Луна управляет приливами. Мы получали электричество из гальванического элемента.
Некоторое время спустя отец решил, что я уже готов войти в мир квантовой физики. Его законы оказались противоречащими всему, чему я научился раньше: все сдвинулось со своих мест. Оказалось, что Вселенная состоит по преимуществу не из материи, а из импульсов энергии и информации, балансирующих между существованием и несуществованием. Все было не тем, чем казалось. Например, стол и стул оказались нестабильной последовательностью вероятностей. У меня появились странные мысли. Я начал думать о том, что принцип неопределенности поможет мне сорвать маски с тех, кто называет себя моими родителями, или о том, что наш дом вот-вот будет снесен атомным взрывом. Именно в это время я стал спать с включенным светом.
Множество вечеров прошло за решением математических задач и другими научными упражнениями. Мы сидели на кухне, отец писал системы уравнений, а я их решал. Мы чертили кривые и функции на листах миллиметровки. Мать угощала нас пирогом с черникой, пахлавой или крем-брюле. Она сидела в плетеном кресле, с карандашом и номером «Нью-Йорк таймс», решая кроссворды, и при этом шепотом называла возможные ответы. Надо сказать, она очень хорошо решала кроссворды, годы чтения позволили ей запомнить множество хитрых слов. Однако иногда, особенно после стакана вина, она вспыхивала и выражала недовольство:
— О господи! Они слишком многого хотят. Этого никто не может знать!
Мы с отцом поднимали головы от уравнения или графика. Мама раскачивалась в своем кресле, прищурившись, и все ее патрицианские черты как бы сужались, выражая негодование. Я ее понимал: отец все время придумывал задачи, которые я не мог решить самостоятельно. Помню, как-то вечером мы наблюдали, как она завязала свои длинные каштановые волосы в узел, закрепила его карандашом, осушила до дна стакан вина и, сложив газету в несколько раз, объявила:
— Проклятые тираны! Они хотят войны. Отлично. Я вырою окоп и приготовлюсь к обороне. А вы занимайтесь своими цифрами, мальчики.
После стакана вина и победы над кроссвордами мама обычно бралась за томик Шарлотты Бронте.
Иногда после десерта мы с отцом отправлялись покататься на машине. «Олдсмобиль» объезжал наш городок, а отец тем временем продолжал гнуть свою линию: устраивал мне опрос по температурам кипения разных веществ и их химическим формулам — в общем, по разным научным мелочам. Я сидел на переднем сиденье — оно было у нас виниловым, малинового цвета — и держал руки вытянутыми вперед под приборной доской, воображая себя пилотом какого-нибудь особого летательного аппарата: космического корабля «Аполлон», самолета авиакомпании «Дельта» или цеппелина. Фары высвечивали в тумане дома и деревья. Если я правильно отвечал на отцовские вопросы, то мы объезжали город только один раз: медленно, на малой скорости, огибали железную дорогу и университетский кампус с его башнями и идущими в гору аллеями. Но если я не справлялся — ошибался, называя не тот номер элемента в периодической таблице, или неправильно указывал температуру испарения, то мы начинали кружить по бесконечным концентрическим кругам, приближаясь к центру города — точке полной неудачи. Когда перед моими глазами оказывались кирпичные здания банков и эмблема на крыше муниципалитета, я знал, что все кончено. Теперь расстроенный отец повернет к дому, и мы долго будем ехать в полном молчании по пустым улицам.