Слова ее почему-то взволновали Лосева. У него самого в доме никогда картины настоящей не было. Висели какие-то деревянные расписные доски из магазина «Подарки» и застекленная репродукция…
Если бы он мог рассказать им про то особенное, что было в картине, — красота и в то же время какая-то несообразность, как будто там было что-то пропущено, то, что должно было быть — и не было.
На другой день Лосев зашел на выставку. То есть каким-то образом он оказался на Кузнецком и зашел. То есть даже не зашел, а очутился, потому что выставка была закрыта, и он прошел случайно вместе с рабочими в синих халатах, которые выносили скульптуры, таскали ящики.
К счастью, до того зала еще очередь не дошла.
Теперь Лосев стоял в этом зале один. Стучали молотки, с визгом волокли ящик по полу. Деловой этот шум нисколько не мешал.
На картине, несомненно, был изображен дом Кислых в Лыкове. За ним слева, в дымке, проступала каланча. Нечетко, но все же. Нельзя представить, чтобы все так сошлось с другой местностью. Дом Кислых изображен был со всей точностью, во всех деталях.
Свет падал на картину сбоку, переходя в нарисованные золотистые потоки лучей, что косо упирались в реку, вода светилась им навстречу изнутри, коричнево. У самого уреза воды лоснились чугунные тумбы… С прошлого раза картина словно бы обрела новые подробности… Из раскрытого окна второго этажа вздувалась занавеска. На реке же, в тени нависшей ивы, поблескивали бревна гонки, один раз между ними привиделось что-то белое, но стоило Лосеву сдвинуть голову — это исчезало, терялось в тени. Он и так, и этак отклонялся, ища точку, откуда можно рассмотреть этот предмет. Однажды ему показалось, что там мальчишка купается, держится за край гонок, выставив голые плечи… Гонки, длинные связки бревен, что гнали по Плясве сплавщики в резиновых сапогах и коробчатых брезентовых плащах. Горячие от солнца, липко-смоляные бревна, связанные венцами, медленно плыли мимо дома Кислых, мимо городка, и так сладко было лежать на них, болтая ногами в речной воде, где морщилось отраженное небо и заставленные лодками берега. Картина возвращала его в давние летние утра его мальчишеской жизни. Никаких прямых обозначений года в картине не было. Тем не менее он убежден был, что это были времена его детства, он узнавал краски и запахи, тогда цветы пахли сильнее, леса были гуще, хлеб был вкуснее и каждая рыбина, пойманная в Плясве, была огромной. Он скорее угадал, чем увидел тропку напрямки через огороды к их дому. Впервые он вспомнил про Галку из их компании и Валюшку Пухова, что потом служил в милиции где-то на Дальнем Востоке. Вспомнилось, что там, рядом с Галкой, жили тогда они семьей в мезонине поповского дома, теперь давно уже снесенного. Прямо по тропке, через поваленный плетень, через мощенную булыгой старую дорогу, по дощатому тротуару, мимо гаражей, где стояли полуторки и районная эмка и вкусно пахло бензином… Он услышал голос матери, оттуда, из-за высокой зелени деревьев — «Сергей!» — и привычно побежал к нему, в глубь этой белой рамы, в глубь этого чудом сохраненного детского дня, казалось бы, навсегда пропавшего, забытого, ан нет, вот он блестит, играет, плещется, наполняется звуками мелкими, которые он слышал только тогда, мальчишьим ухом: сухой треск кузнечиков, шлепанье лягушек, дальний визг пилорамы.
Было чудо, что художник поймал и заключил навечно в эту белую рамку его, Лосева, воспоминание, со всеми красками, запахами, теплынью.
Никогда он и не подозревал, что городок его может быть таким красивым, особенно это место, неблагоустроенное, насчет которого существовали всякие планы, которое несколько лет уже числилось пятном застройки.
Темно-синие халаты надвинулись, заслонили, отсекли Лосева, того, что был там на реке, от его тела, которое стояло в зале и смотрело, как рабочие снимают со шнурков картину.
Потом Лосев прошел в дирекцию узнать, как приобрести картину для Лыкова. Нельзя ли, например, оформить по безналичному расчету на Дом культуры. Выяснилось, что картина взята из собрания вдовы художника. Так что о безналичном расчете речи быть не могло, да к тому же известно, что вдова продает неохотно. Телефона у нее не было, Лосев выпросил ее адрес и в последний день командировки поехал на такси в Кунцево.
По дороге он купил торт и какие-то толстые желтые цветы на три рубля.
Дом был панельный, без лифта, квартира на пятом этаже. Дверь ему приоткрыли на цепочке не разобрать кто, и он должен был в пахнущую луком щель объяснить, что ему надо. Впрочем, он не стеснялся. Он был уверен, что все получится, поскольку дело его ясное, непреложное и он явился не сам по себе, не как частное лицо. Это всегда действовало на людей.
Вдову художника звали Ольга Серафимовна. Она протянула Лосеву большую белую руку, привычно выгнув кисть, как для поцелуя. Насчет поцелуя он сообразил потом, пожав ее руку. Это был первый промах. Следующий был цветы. И уж полный конфуз вышел с тортом.
— По какому поводу? — громко спросила Ольга Серафимовна. — Чтобы уговорить легче? И торт? Вы что же, надеетесь, что я вас чаем поить буду?
Она была величественной, огромной, слово «старуха» к ней не подходило, хотя ей перешло много за семьдесят. Седые пышные волосы горели над ней серебром. Она восседала за столом, накрытым желтой плюшевой скатертью, положив перед собою красивые сильные руки, которые не испортили ни годы, ни работа.
— Виноват, Ольга Серафимовна, действительно, неудобно, вроде как на чай набиваюсь, — удивился Лосев. — С другой стороны, я от души.
— И вот что, вы не разыгрывайте мужичка.
«Ну и режет, — восхищенно подумал Лосев. — Королева. Форменная императрица».
— Кто знал, что вы такая, — сказал он. — Однако цветы, они не подсудны, мы уж их в вазочку, все же три рубля плачено. — В таких случаях он упрямо держался начатого, не позволяя себя сбить. И пошел на кухню, налил воды в какую-то вазу, вернулся, поставил ее в сторонку на самоварный столик, при этом быстро, чтоб не прервали, нахваливал выставку, нахваливал по-простецки, словами самыми неумелыми, чтобы получалось смешнее, да еще пуская в ход свою белозубую улыбку с подмигом, отчего все двоилось и становилось непонятно, кто над кем смеется.
А квартирка была малогабаритная, потолки два пятьдесят, давно не ремонтированная, на потолке трещины, мебель послевоенная — фанера. По нынешним требованиям, не то чтоб скромно, а бедновато. Было вообще странно видеть в такой квартире такую старинно-барственную женщину, как Ольга Серафимовна.
Шуткам смеялись. В углу, закинув ногу за ногу, в вельветовых штанах, в малиновом бархатном пиджаке, сидел, попыхивая трубкой, Бадин, смуглый, похожий на индейца, тот, который открыл Лосеву дверь. Стеснительный и в то же время желчный, с речью запутанной.
На стенах висели рисунки, сделанные тонкой черной линией, как потом узнал Лосев — пером: голая женщина с роскошной грудью, большими ногами, большим задом изгибалась, лежала в разных позах, стояла на коленях, играла с собакой. Лицо обозначено было намеком, так что не поймешь, чем именно напоминала она Ольгу Серафимовну, но тем не менее это была она, и, сообразив это, Лосев смутился.
— Узнаете? — сразу спросил Бадин.
— Чего ж не узнать, — сказал Лосев, — вылитая Ольга Серафимовна.
Она милостиво улыбнулась и чуть расправила плечи, как бы разрешая себя сравнивать. Лосев подумал, как хороша была она всей своей крепкой бабьей фигурой и ничего стыдного в том, что голизна эта тут висит, нет. От того, что рисунков было много, от этого не было нехороших мыслей, а видно было, что художник любовался ее телом и жадно рисовал ее по-всякому.
Про Лыков она впервые слышала, с Астаховым она сошлась в войну, у него были до нее другие жены и у нее мужья. Под иконой, чуть сбоку, висела ее фотография с Астаховым, старым тяжелым толстяком с базедово выпученными глазами.
— Это он мне таким достался, — сказала Ольга Серафимовна, — раньше-то он был гусар. — Она кивнула Бадину, и тот достал потрепанный каталог выставки двадцать шестого года. На первой странице была фотография Астахова в белой блузе, стройного, с усиками, с длинными, по-нынешнему, волосами. Глаза его блестели, казалось, что он сейчас подмигнет.
— Первая и последняя его персональная выставка, — сказал Бадин. — Где все начала и концы… Восторги родили страх… с тех пор не разрешали.
На картинах были толпы людей, лошади, стиснутые коридорами улиц, какие-то смутно-знакомые лица, очертания ленинградских набережных и на них конница с пиками и трубачи…
Картины «У реки» там не было. Бадин сказал, что она написана позже, в тридцатых годах, и показал другой каталог ленинградской выставки к юбилею Октябрьской революции.
Черно-белая фотография сделала картину неузнаваемой, дом Кислых и места вокруг дома стали, наоборот, куда натуральнее, совсем похожими на существующее положение.