Ознакомительная версия.
– В нашей семье никогда не будет женщин-математиков. Мы все слишком женщины.
Весною 1917 года большинство курсов закрылось, и тут Дина объявила, что собирается быть актрисой. Можно было попробовать поступить в консерваторию, но она боялась, что её не возьмут, а гордость её была так сильна, что лучше пожертвовать музыкой, но не унизиться. Актрисой же можно было стать прямо сейчас, потому что в Москве началась бешеная мода на театры, и труппы росли с быстротою грибов, находили себе покровителей, снимали помещение, расклеивали по всему городу аляповатые афиши, и девушкам – милым, весёлым и бойким – сам Бог велел, чтобы они стали актрисами.
У Лотосовых к случившейся зимою революции отнеслись настороженно. Каждый человек из этой маленькой, странной и очень нервной семьи обладал своими особенными предчувствиями, которые бродили в нём, как бродит сахар внутри домашней наливки из свежих, за лето поспевших и собранных ягод. Изнутри души поднимались те же маленькие, чёрно-красные пузырьки, которые поднимаются со дна разогретой на солнце и сонной, и сладкой по виду бутыли. Ещё оставалось какое-то время, короткое, гиблое, мутное время, которое люди, всегда готовые спрятаться от самих себя, желали прожить беззаботно, с размахом. Недавние успешные наступления русских армий улучшили дисциплину солдат и подняли настроение мирных жителей. Советы рабочих и солдатских депутатов вели себя тихо. Троцкий был арестован, Ленин скрывался по шалашам и буеракам, питался кореньями в дикой Финляндии. Тут-то, на просторе, на розовом, свежем, искристом морозе, москвичи начали кутить. Клубы и ипподром были переполнены, рестораны работали до глубокой ночи, в луна-парке царила неповторимая Иза Кремер, красавица с узкими, без белков, глазами и жёсткими – жёстче лошадиного хвоста – волосами, которые она носила всегда распущенными. Очень оживились и окрепли дома свиданий. Стыд был мягко, но настойчиво отодвинут в сторону, и люди восторженно вспомнили, что можно и так: без венца, без детишек. Вот есть я: мужчина, и ты вот есть: женщина. И жить будем в полном согласье с природой. Природа оказалась в большой моде, на неё постоянно ссылались, и многому сразу нашлось объяснение. Из всех гостеприимных и приветливых домов свиданий особенным успехом пользовался один, расположенный неподалеку от Донского монастыря и потому остроумно называвшийся «Святые номера». Несмотря на холодную, а иногда и очень даже ветреную погоду к задней двери «Святых номеров» тянулась большая смущённая очередь, в которой притоптывали каблучками прячущие лица в боа или под густыми вуалями совсем молодые, чудесные девушки, в то время как верные их кавалеры, сгрудившись у главного входа, показывали стоящему у дверей бравому молодцу с орлиным профилем пяти– и даже десятирублёвые бумажки, прикладывая их к морозному стеклу, и весело, просительно улыбались. Бравый молодец выбирал купюру побольше и быстро пропускал в дверь нетерпеливого счастливца. У лестницы, покрытой потёртой, но всё ещё красно-кровавой дорожкой, к нему присоединялась заждавшаяся и разрумяненная от холода возлюбленная.
И всё Рождество прошло ярко и сытно. Откуда-то вновь вдруг появились рассыпчатые эти сладости, пирожные и марципан в шоколаде, изюм и дюшес, виноград и орехи, запенилось шампанское, запахло горячими пирожками с мясом и грибами на уличных снежных лотках, а женщины в мелких, коротеньких локонах затягивались поясами так туго, что стали похожи на ос: те же две половинки.
В синема по вечерам было иногда не протолкнуться. Неутомимый Протазанов, напрочь позабывший Владимира Шатерникова, когда-то сыгравшего графа Толстого, а после отдавшего жизнь за Отечество, снял чудную фильму с актрисою Гзовской под названием «Её влекло бушующее море», где актриса Гзовская, женщина нежная и кроткая с виду, зато роковая по многим привычкам, сыграла мятежную Нелли. С большим успехом прошла и другая фильма – «Андрей Кожухов», где роль отчаянного народовольца Андрея Кожухова, вдохновенно изображённого писателем Степняком-Кравчинским, взял на себя любимец публики, её вечный романтический кумир Иван Мозжухин, артист очень известный. Многие москвичи не стесняясь рыдали, когда широкоплечий, со своими тёмно-серыми, жгуче обведёнными глазами, в рубахе, раскрытой на голой и гладкой, без единого волоска, груди, Мозжухин восходил на эшафот, где на его актёрской шее тут же затягивалась петля. Строго говоря, петля эта должна была бы затянуться на шее самого Степняка-Кравчинского, который однажды средь шумного бала зарезал кинжалом Мезенцова за то, что тот был шефом царских жандармов. Вот так и зарезал: спокойно, как курицу.
Его бы, конечно, тогда наказать. А как наказать? Неспокойный, кудрявый, на Маркса похож, как на брата. Уехал в Швейцарию, там и женился. Стал книги писать, очень важные книги. Погиб, как Каренина, под паровозом, однако же вскоре был увековечен: многолетняя привязанность судьбы его, Этель Войнич, которую неутомимый Степняк прямо в присутствии жены своей Фанни и Фанниной кроткой сестры Маргариты обучал русскому языку, вскоре после трагической гибели любимого друга, наставника, брата посвятила ему роман. Запутанный, правда, немного, но мощный. Название: «Овод» (ну, вроде как: «Муха»!). Кравчинского в Оводе сразу узнали.
Пока в синема шли прекрасные фильмы, пока танцевали, крутили романы, невидимо, тихо, с кровавой прожилкой внутри темноты, серебра, содроганья стелились над миром потери и муки. За что? Мы не знаем. Мы здесь, очень низко. Под нами лишь камни, песок да болота. Опустишь вниз голову: пахнет землёю.
Но всё ведь написано. Не усомнишься.
«Ибо пред очами Твоими тысяча лет, как день вчерашний, когда он прошёл… Ты, как наводнением, уносишь их, они – как сон, как трава, которая утром вырастает, цветёт и зеленеет, вечером подсекается и засыхает… Дней лет наших семьдесят, а при большей крепости восемьдесят лет, и самая лучшая пора их – труд и болезнь, ибо проходят быстро, и мы летим. Кто знает силу гнева Твоего и ярость Твою по мере страха Твоего? Научи нас счислять дни наши, чтобы приобресть сердце мудрое».
(Псалтырь, псалом 89)
Как ни прекрасны были дни Рождества, как ни торжественны звёздные ночи, ни зелены хвойные ветви, украшенные шарами, гирляндами и бусами, ни безумно, почти истерически веселы именины и журфиксы в богатых и в очень богатых московских домах, но и им наступил конец. Январь был холодным, жестоким. Даже в том, как он сверкал и как переливались его хрустали, облепившие окна, карнизы, лавочки в скверах, заборы уютного Замоскворечья, не было покоя. Не было тишины. Все ждали чего-то: и люди, и птицы. А птиц было множество, как никогда. Старожилы крутили головами, удивлялись, откуда их столько: одно вороньё. И каркают, каркают, как проклинают. Ходила по рукам прекрасно, на тонкой бумаге, со множеством картинок, изданная книга анонимного автора: «Волшебство и магия. Объяснение таинственных фокусов, физических, химических, оптических, карточных опытов и из области спиритизма и гипнотизма». На спиритических сеансах часто вызывали Распутина, и он приходил, никогда не отказывал. Частенько был пьян, непристойно ругался. А поскольку никто из живущих в этом городе людей не представлял себе, как именно выглядит конец света, то и в голову никому не приходило, что именно в эти недели, через которые проползала зима, волоча на своём сверкающем хребте ломкую и крикливую жизнь, свершался конец всего белого света.
Таня Лотосова не видела Александра Сергеевича и не знала, что с ним. Когда она думала о нём, с ней происходило то, что происходит с человеком, у которого резко поднимается температура: сухой сильный жар во всём теле и дикий стук сердца, не только в груди, а везде, даже в пальцах. Гуляя за руку с сыном, закутанным в беличью шубку и сверху обвязанным тёплым пуховым платком (стояли морозы!), она боялась, что Александр Сергеевич вдруг может выйти из какого-нибудь дома ей навстречу, или догнать её в заснеженной аллее сквера, или окликнуть, когда она, опустившись перед Илюшей на корточки, поправляет на нём платок и шапку.
Если бы хоть кто-то, хотя бы один человек на земле, знал, как он ей нужен! Хотя бы увидеть его! Но нельзя. Эта ночь, когда она, глядя прямо в небо, с содроганием выбрасывающее из черноты короткие и ветвистые вспышки молний, умолила Господа не отнимать у неё ребёнка, стояла в душе, словно крест на дороге. Нельзя идти дальше, не перекрестившись.
Сестра Дина совсем отдалилась от неё, и это тоже причиняло боль. Боли было слишком много, хотелось зарыться куда-нибудь, спрятаться. Куда? Только в тёплые кудри Илюши. Спаси, моё счастье, спаси свою маму.
– Мужа ей надо, – шептала няня, и мелкие слезы катились по её морщинистым щекам. – Куда же одной-то?
А Дина при этом цвела, расцветала. Когда, вернувшись, например, с катка, снимая перед зеркалом тёплые ботинки и стряхивая снег с волос и жакетки, она смотрела на себя в зеркало, глаза её приобретали особенно гордое и слегка презрительное выражение. Все мужчины на катке, начиная с отцов семейств, катавшихся для моциону, и кончая потными, радостными гимназистами, замечали её и, заметив, начинали вести себя странно: то падали, то спотыкались, то глупо краснели, то обгоняли её с одною-единственной целью: быстрей обернуться, увидеть лицо. И падали многие, и спотыкались. А дома всё было тоскливо, тревожно. Все, кроме Илюши, вызывали досаду, удерживая которую Дина быстро опускала глаза, чтобы не взорваться. С матерью она почти не разговаривала, а когда та сказала, что не одобряет её желания поступить на сцену, легко заявила, что съедет с квартиры и будет снимать себе комнату. Мама промолчала.
Ознакомительная версия.