„Оба, — писал Гарп, — разделяли мнение, что юридическая практика — занятие вульгарное, изучение же права возвышает и облагораживает“.
По прибытии братья не спешили ее утешить.
— Ты сведешь мать в могилу, — сказал один.
— И почему ты не осталась в Уэлсли?! — воскликнул другой.
— Одинокая девушка должна уметь себя защищать, — заметила Дженни. — Что может быть естественней?
Тогда один из братьев осведомился, может ли она доказать, что не имела с пострадавшим никаких отношений.
— Признайся только нам, — прошептал ей на ухо второй защитник, — ты давно с ним встречаешься?
Ситуация разрядилась, когда полиция выяснила, что солдат — из Нью-Йорка, где у него жена и ребенок. В Бостоне он был в увольнительной и больше всего на свете боялся, что эта история дойдет до его половины. Сошлись на том, что это будет ужасно для всех, и в результате Дженни отпустили с миром. Когда она стала требовать, чтобы полиция вернула ей скальпель, младший брат сказал:
— Ради Бога, Дженнифер, ты что, не можешь стащить еще один?
— Я его не стащила! — заявила Дженни.
— Тебе надо бы завести подруг, — посоветовал старший.
— Студенток Уэлсли, — повторили братья хором.
— Спасибо, что пришли, — поблагодарила Дженни.
— О чем речь, мы же родные! — ответил один.
— Кровь — не вода, — добавил другой и тут же смешался: униформа Дженни была вся в пятнах крови.
— Дженнифер, — сказал старший брат, который в детстве был для нее примером во всем. Голос его звучал весьма серьезно. — Не советую тебе связываться с женатыми мужчинами.
— Я порядочная девушка, — заявила она.
— Маме мы ничего не скажем, — успокоил младший.
— Отцу, разумеется, тоже, — подвел черту первый. В неуклюжей попытке придать их встрече семейную теплоту он подмигнул ей, скривив лицо, и у Дженни на миг создалось впечатление, что ее первый в жизни идеал страдает нервным тиком.
Рядом с братьями красовался плакат с изображением дяди Сэма. Крошечный солдатик, весь в коричневом, стоял на большой ладони дяди Сэма и готовился спрыгнуть на карту Европы. Под плакатом надпись: „Поддержите наших ребят!“. Старший брат взглянул на Дженни, изучавшую плакат.
— И никогда не связывайся с солдатами, — добавил он, не подозревая, что через несколько месяцев сам станет солдатом, одним из тех, кому не суждено будет вернуться с войны. И он разобьет сердце матери, он, а не Дженни, как казалось всем в их семье.
Второй брат погибнет много позже после войны, утонет на яхте в нескольких милях от их семейного гнезда, в бухте Догз-хед. О его безутешной вдове мать Дженни скажет: „Она еще молода и привлекательна, и дети вполне сносные — пока, во всяком случае. Кончится положенный срок траура, и она найдет себе спутника жизни. Я в этом совершенно уверена“. Кстати, по прошествии года после этого прискорбного события вдова брата обратилась к Дженни за советом, не знает ли она, кончился ли положенный срок и не пора ли уже подумать о новом спутнике жизни. Она боялась обидеть мать Дженни, боялась осуждения окружающих: вдруг полагается дольше оплакивать смерть мужа?
— Если ты больше не чувствуешь скорби, зачем тебе траур? — спросила ее Дженни. А в своем жизнеописании заметила: „Этой бедняжке надо было подсказывать, что когда чувствовать“.
„По словам матери, — писал Гарп, — глупее женщины она не встречала. Между прочим, вдова младшего брата была выпускницей Уэлсли“.
Но тогда, простившись с братьями уже в своей комнатке, которую она снимала в двух шагах от больницы, Дженни была в таком смятении, что не могла рассердиться по-настоящему. К тому же у нее все болело — и ухо, по которому съездил солдат, и спина, не дававшая ей уснуть. Скорее всего, она потянула какую-то мышцу, когда эти наглецы в кинотеатре набросились на нее в фойе и заломили руки за спину. Дженни вспомнила, что при мышечных болях рекомендуется грелка; она поднялась с кровати, подошла к шкафу и взяла один из пакетов с материнским подарком.
Это была не грелка. Мать употребляла эвфемизм, потому что не решалась говорить с дочерью на такие щекотливые темы. В пакете оказалась спринцовка. И мать и дочь знали ее назначение. Дженни часто приходилось учить пациенток, как ею пользоваться. Правда, в больнице их применяли не для предохранения от беременности сразу же после полового акта, а для соблюдения личной гигиены и при венерических заболеваниях. В представлении Дженни Филдз спринцовка являлась более удобным и менее грубым аналогом „ирригатора Валентина“.
Дженни вскрыла все пакеты один за другим. Везде были спринцовки. „Ради Бога, пользуйся ею!“ — смысл этих настойчивых просьб сразу стал ясен: мать руководствовалась благими намерениями и не сомневалась, что дочь ведет беспорядочную половую жизнь „после ухода из Уэлсли“. После Уэлсли, по ее мнению, Дженни гуляла „не зная удержу“.
В тот вечер Дженни Филдз легла в постель, положив спринцовку с горячей водой под спину между лопатками. Она надеялась, что зажимы на резиновой трубке не протекут, но на всякий случай сжала трубку в руках, сунув наконечник с мелкими дырочками в стакан. Всю ночь Дженни пролежала без сна, слушая, как капает вода, вытекающая из спринцовки.
„В этом грязном мире, — думала она, — ты или чья-то жена или чья-то шлюха; а если нет, то скоро станешь тем или этим. Если же ты не жена и не шлюха, все наперебой уверяют тебя, что с тобой не все в порядке“. Но она-то была уверена, что с ней все в порядке.
В эти часы, несомненно, и родился замысел книги, которая спустя много лет принесла Дженни Филдз славу. По справедливому, но не очень изящному выражению, жизнеописание уничтожило пропасть между литературными достоинствами произведения и его популярностью, хотя, по утверждению Гарпа, труд его матери обладал не большими литературными достоинствами, чем каталог Сиерса[2].
Что же толкнуло Дженни Филдз на шаг, не укладывающийся ни в какие рамки, шаг, о котором пойдет речь немного ниже? Ни ее высокоученые братья, ни тип, заливший ей униформу своей кровью в зале кинотеатра. Ни даже материнские спринцовки, из-за которых Дженни в конце концов выставили из квартиры. Квартирная хозяйка (скандальная дама, которая по какой-то загадочной причине видела в каждой женщине потенциальную шлюху) обнаружила в крохотной комнатке Дженни сразу девять спринцовок. В воспаленном воображении хозяйки это могло означать только панический страх заразиться — разумеется, вполне обоснованный — и, конечно, свидетельствовало об их применении в фантастических масштабах, что подтверждало самые худшие ее подозрения.
Что она подумала о дюжине новых пар туфель для медсестер, так и осталось тайной. Но Дженни вся ситуация показалась просто абсурдной. К тому же предусмотрительность матери возбуждала в ней самой однозначные эмоции, и она, не вдаваясь ни в какие объяснения, съехала.
Но все это не имеет никакого отношения к ее, ошеломившему всех, шагу. Как ни парадоксально, братьям, родителям и хозяйке — всем им казалось, что она чуть ли не одержима сексом. Дженни решила никому ничего не доказывать: еще подумают, что оправдывается, и сняла небольшую квартиру. Это вызвало новую лавину спринцовок от матери и коробок с туфлями от отца. Ее поражал самый ход их мыслей: если уж дочери суждено быть шлюхой, пусть она будет шлюхой чистоплотной и хорошо экипированной.
Война в какой-то мере отвлекала Дженни от горьких мыслей о непонимании со стороны родных, от ожесточения и чрезмерной жалости к себе; впрочем, у Дженни никогда не было склонности к самокопанию. Она была хорошей медсестрой, и работы у нее все прибавлялось. Многие сестры шли служить в армию, но у Дженни не было желания менять униформу и плыть за море; она трудно сходилась с людьми, и ей не хотелось терять привычное окружение. Кроме того, соблюдение субординации раздражало ее даже в „Бостонской Милосердия“, и она не без основания полагала, что в военно-полевом госпитале с этим будет еще хуже.
Ну и, конечно, там ей не хватало бы детей. В общем-то из- за этого она и осталась в больнице, несмотря на то что многие сестры ушли. Ей очень нравилось помогать матерям с новорожденными младенцами, тем более что вдруг появилось слишком много детей, чьи отцы были или далеко, или погибли, или пропали без вести. Дженни изо всех сил старалась утешить одиноких матерей. В глубине души она завидовала им. Для нее ситуация была бы идеальной: одна с новорожденным, муж убит где-то во Франции. Молодая женщина со своим собственным малышом, впереди вся жизнь, и им никто больше не нужен. Почти непорочное зачатие. Во всяком случае, ни о каких „питерах“ можно больше не думать.
Конечно, эти женщины отнюдь не всегда были довольны своей участью. Многие оплакивали погибших мужей, многих мужья бросили; были и такие, кто не очень радовался младенцу. Но большинство мечтали о муже и отце для своего маленького. Дженни Филдз, утешая их, выступала в роли страстного проповедника одиночества, внушала, что им очень повезло.