На глазах у зека появились слезы. Он прижал стекло к губам и тихо выговорил:
— Сеанс!..
Лагерное «сеанс» означает всякое переживание эротического характера. Даже шире — всякого рода положительное чувственное ощущение. Женщина в зоне — сеанс. Порнографическая фотография — сеанс. Но и кусочек рыбы в баланде — это тоже сеанс.
— Сеанс! — повторил Енин.
И окружавшие его зеки дружно подтвердили:
— Сеанс!..
Мир, в который я попал, был ужасен. И все-таки улыбался я не реже, чем сейчас. Грустил — не чаще.
Будет время, расскажу об этом подробнее…
Как вам мои первые страницы? Высылаю следующий отрывок.
P. 5. В нашей русской колонии попадаются чудные объявления. Напротив моего дома висит объявление:
ТРЕБУЕТСЯ ШВЕЙ!
Чуть левее, на телефонной будке:
ПЕРЕВОДЫ С РУССКОГО И ОБРАТНО.
СПРОСИТЬ АРИКА…
Когда-то Мищук работал в аэросъемочной бригаде. Он был хорошим пилотом. Как-то раз он даже ухитрился посадить машину в сугроб. При том что у него завис клапан в цилиндре и фактически горел левый двигатель.
Вот только зря он начал спекулировать рыбой, которую привозил из Африканды. Мищук выменивал ее у ненцев и отдавал дружку-халдею по шесть рублей за килограмм.
Мищуку долго везло, потому что он не был жадным. Как-то радист ОДС передал ему на борт:
— Тебя ждут «вилы»… Тебя ждут «вилы»…
— Вас понял, вас понял, — ответил Мищук.
Затем он без сожаления выбросил над Енисеем девять мешков розовой кумжи.
Но вот когда Мищук украл рулон парашютного шелка, его забрали. Знакомый радист передал друзьям в Африканду:
— Малыш испекся, наматывается трояк…
Мищука направили в ИТК-5. Он знал, что, если постараться, можно споловинить. Мищук стал передовиком труда, активистом, читателем газеты «За досрочное освобождение». А главное, записался в СВП (секция внутреннего порядка). И ходил теперь между бараками с красной повязкой на рукаве.
— СВП, — шипели зеки, — сука выпрашивает половинку!
Мищук и в голову не брал. Дружок-карманник учил его играть на мандолине. И дали ему в лагере кликуху — Пупс.
— Ну и прозвище у вас, — говорил ему зека Лейбович, — назвались бы Королем. Или же — Бонапартом.
Тут вмешивался начитанный «кукольник» Адам:
— По-вашему, Бонапарт — это что? По-вашему, Бонапарт — это должность?
— Вроде, — мирно соглашался Лейбович, — типа князя…
— Легко сказать — Бонапарт, — возражал Мищук, — а если я не похож?!.
В ста метрах от лагеря был пустырь. Там среди ромашек, осколков и дерьма гуляли куры. Бригаду сантехников выводили на пустырь рыть канализационную траншею.
Рано утром солнце появлялось из-за бараков, как надзиратель Чекин. Оно шло по небу, задевая верхушки деревьев и трубы лесобиржи. Пахло резиной и нагретой травой.
Каждое утро подконвойные долбили сухую землю. Затем шли курить. Они курили и беседовали, сидя под навесом. Кукольник Адам рассказывал о первой судимости.
Что-то было в его рассказах от этого пустыря. Может, запах пыльной травы или хруст битых стекол. А может, бормотание кур, однообразие ромашек — сухое поле незадавшейся жизни…
— И что вы себе мыслите — делает прокурор? — говорил Адам.
— Прокурор таки делает выводы, — откликался зека Лейбович.
Конвой дремал у забора. Так было каждый день.
Но однажды появился вертолет. Он был похож на стрекозу. Он летел в сторону аэропорта.
— Турбовинтовой МИ-6, — заметил Пупс, вставая. — Е-ё! — лениво крикнул он.
Затем скрестил над головой руки. Затем растопырил их наподобие крыльев. Затем присел. И наконец повторил все это снова и снова.
— О-ё-ё! — крикнул Пупс.
И тут произошло чудо. Это признавали все. И карманник Чалый. И потомственный «скокарь» Мурашка. И расхититель государственной собственности Лейбович. И кукольник Адам. И даже фарцовщик Белуга. А этих людей трудно было чем-нибудь удивить…
Вертолет шел на посадку.
— Чудеса, — первым констатировал Адам.
— Чтоб я так жил! — воскликнул Лейбович.
— Зуб даю, — коротко поклялся Чалый.
— Сеанс, — одобрительно заметил Мурашка.
— Феноменально, — произнес Белуга, — итс вандерфул!
— Не положено, — забеспокоился конвоир, ефрейтор Дзавашвили.
— Зафлюгировал винт! — надсаживаясь, кричал Мищук. — Скинул обороты! О-ё-ё… (Непечатное, непечатное, непечатное…)
Куры разбежались. Ромашки пригнулись к земле. Вертолет подпрыгнул и замер. Отворилась дверца кабины, и по трапу спустился Маркони. Это был пилот Дима Маркони — самонадеянный крепыш, философ, умница, темных кровей человек. Мищук бросился к нему.
— До чего ты худой, — сказал Маркони.
Затем они час хлопали друг друга по животу.
— Как там Вадя? — спрашивал Мищук. — Как там Жора?
— Вадя киряет. Жора переучивается на «ТУ». Ему командировки опротивели.
— Ну, а ты, старый пес?
— Женился, — трагически произнес Маркони, опустив голову.
— Я ее знаю?
— Нет. Я сам ее почти не знаю. Ты не много потерял…
— А помнишь вальдшнепную тягу на Ладоге?
— Конечно помню. А помнишь ту гулянку на Созьве, когда я утопил бортовое ружье?
— А мы напьемся, когда я вернусь? Через год, пять месяцев и шестнадцать дней?
— Ох и напьемся… Это будет посильнее, чем «Фауст» Гете…
— Явлюсь к самому Покрышеву, упаду ему в ноги…
— Я сам зайду к Покрышеву. Ты будешь летать. Но сначала поработаешь механиком.
— Естественно, — согласился Мищук.
Помолчав, он добавил:
— Зря я тогда пристегнул этот шелк.
— Есть разные мнения, — последовал корректный ответ.
— Мне-то что, — сказал ефрейтор Дзавашвили, — режим не предусматривает…
— Ясно, — сказал Маркони, — узнаю восточное гостеприимство… Денег оставить?
— Деньги иметь не положено, — сказал Мищук.
— Ясно, — сказал Маркони, — значит, вы уже построили коммунизм. Тогда возьми шарф, часы и зажигалку.
— Мерси, — ответил бывший пилот.
— Ботинки оставить? У меня есть запасные в кабине.
— Запрещено, — сказал Мищук, — у нас единая форма.
— У нас тоже, — сказал Маркони, — ясно… Ну, мне пора.
Он повернулся к Дзавашвили:
— Возьмите три рубля, ефрейтор. Каждому по способностям…
— Запрещено, — сказал конвоир, — мы на довольствии.
— Прощайте, — сунул ему руку Маркони.
И взошел по трапу.
Мищук улыбался.
— Мы еще полетим, — крикнул он, — мы еще завинтим штопор! Мы еще плюнем кому-то на шляпу с высоты!
— В элементе, — подтвердил Мурашка.
— Зуб даю, — однообразно высказался Чалый.
— Оковы тяжкие падут! — закричал фарцовщик Белуга.
— Жизнь продолжается, даже когда ее, в сущности, нет, — философски заметил Адам.
— Вы можете хохотать, — застенчиво произнес Лейбович, — но я скажу. Мне кажется, еще не все потеряно…
Вертолет поднялся над землей. Тень от него становилась все прозрачнее. И мы глядели ему вслед, пока он не скрылся за бараками.
Мищука освободили через три года, по звонку. Покрышев к этому времени умер. О его смерти писали газеты. В аэропорт Мищука не допустили. Помешала судимость.
Он работал механиком в НИИ, женился, забыл блатной язык. Играл на мандолине, пил, старел и редко думал о будущем…
А Дима Маркони разбился под Углегорском. Среди обломков его машины нашли пудовую канистру белужьей икры…
23 февраля 1982 года. Нью-Йорк
Спасибо за письмо от 18-го. Я рад, что вам как будто по душе мои заметки. Я тут подготовил еще несколько страниц. Напишите, какое они произведут впечатление.
Отвечаю на вопросы.
«Кукольник» по-лагерному — аферист. «Кукла» — афера.
«Скокарь» означает — грабитель. «Скок» — грабеж. Ну, кажется, все. Я в тот раз остановился на ужасах лагерной жизни. Не важно, что происходит кругом. Важно, как мы себя при этом чувствуем. Поскольку любой из нас есть то, чем себя ощущает.
Я чувствовал себя лучше, нежели можно было предполагать. У меня началось раздвоение личности. Жизнь превратилась в сюжет.
Я хорошо помню, как это случилось. Мое сознание вышло из привычной оболочки. Я начал думать о себе в третьем лице.
Когда меня избивали около Ропчинской лесобиржи, сознание действовало почти невозмутимо:
«Человека избивают сапогами. Он прикрывает ребра и живот. Он пассивен и старается не возбуждать ярость масс… Какие, однако, гнусные физиономии! У этого татарина видны свинцовые пломбы…»
Кругом происходили жуткие вещи. Люди превращались в зверей. Мы теряли человеческий облик — голодные, униженные, измученные страхом.
Мой плотский состав изнемогал. Сознание же обходилось без потрясений.
Видимо, это была защитная реакция. Иначе я бы помер от страха.