Визжа и раскачиваясь, как выползающая на-гора вагонетка с рудой, близился второй рюкзак. Медсестра остановила его метрах в двух, оценила интервал и двинулась за очередным.
– Доктор Ливингстон, если не ошибаюсь? – приветствовала первая голова, церемонно кивая. – Как вы перенесли путешествие?
– От этого скрипа уши закладывает, – пожаловалась вторая голова. – Телега-то опять немазаная.
– Это входит в программу. Звуковой фон – разнообразие: дополнительные раздражители.
– Вот именно, что раздражители. Колесо – оно требует смазки. Каши маслом не испортишь.
– Это ничего… главное – чтоб обувь была разношена и гвоздь в пятку не лез!
И оба подсмеялись привычной шутке. Третья голова выглядела вовсе древней, ископаемой. Лысо-седая, водянистые глазки запрятаны среди коричневых пигментных островков, и ее единственный зуб, длинный и желтый, торчал из-под верхней губы, как щуп. Рюкзак ей достался плохой, последнего срока, слинявший и застиранный до белесости, и с грубой заплатой на месте кармана. Она смачно харкнула, едва не пришибив божью коровку, хлопотливо сновавшую вверх-вниз по травинке в охоте на тлей, и прохрипела:
– Курить-то когда?
– Некомпанейский вы народ, гринго! Обождите, пока замыкающие подтянутся. Эй, в хвосте, шире шаг!
– Висельники…
– Великолепная семерка!
– Семеро смелых.
И туловища, оснащенные головами, разместились на дистанции променада. Не то десант пришельцев на воздушной подушке, не то кладовая сорокопута. Покойно улыбались, жмурясь солнышку.
Медсестра обошла гирлянду с пачкой Беломора, вставляя каждому в рот папиросу и поднося спичку. Семь струистых дымков пихнулись в воздух, как пробный выдох отдыхающей гидры.
Назрел момент приязненной, необременительной беседы, которая выразила бы все очарование бытия в простых и небанальных словах.
– Не тот стал беломор, – сказал один, закусив мундштук в углу рта.
– Дрянноват, – согласился другой.
– Да, был когда-то знаменит ленинградский, первой фабрики имени Урицкого, – вздохнул под березой крайний.
– Ага, Моисей Соломоныча, начальника питерской чеки.
– Да при чем тут Соломоныч!…
– А все испаскудили.
– Кубинским табаком набивать стали, – донесли с другого конца проволочного телеграфа.
– Фиделю его в зад набить, пусть сам курит.
– Что б ты понимал, гаванские сигары самые дорогие в мире. Их там девушки на ляжках катают.
– И высоко катают? А если волосок попадет? Им что, больше нечего на ляжках катать?
– Да погодите вы! При чем здесь какой табак, если там веревочки и щепки попадаются.
– Вот и я думаю, откуда бы у кубинских девушек между ляжек щепочки с веревочками?
– Слушьте сюда, вы. Просто стали табак кидать в мельницу прямо с упаковкой, если только веревочки и бумажки, так это хоть тюки из ящиков вынимают, а если щепочки – так прямо вместе с фанерными ящиками. Смелет – и ладно. Точно!
– Естественно. Экономия труда и сырьевые резервы.
– А навар – в карман.
– Не нравится – не кури. А другим удовольствие не порть.
– А ты что – цензура? Или да – у тебя ж это единственное удовольствие.
– А нечего на все критику наводить, – назидательно отвечала старая голова. – Болтается тут на всем готовом – и туда же.
– Теперь еще про партбилет скажи, – подначила соседняя голова No4.
– Пацан ты еще. Жизни не видел.
– Вот из-за таких, как ты, и не видел.
– Из-за таких, как я, ты устроен тут, как рождественский гусь на откорме. А то б уж давно подох.
– Да уж, таким как ты я своим счастьем и обязан.
– Ну и виси тихо, обрубок.
– От старый обосрух!
– Э, э, мужики, вы чо? кончай лаяться!
– Щенок лается, – спокойно цыкнул старик. Ответно стараясь не унижаться раздражением, No4 повернул лицо и с видом равнодушия сплюнул окурок, не попав в его рюкзак.
Старик пожевал собственную скурившуюся папиросу, потянул во рту слюну, обведя ее языком вокруг мундштука, и с пневматическим звуком послал в рюкзак соседа. На тонком теплом брезенте затемнело влажное пятнышко.
– Попал, – констатировали из цепи. Слегка побледнев, оскорбленный плюнул на рюкзак обидчика. Зрители тянули головы, следя за поединком. Ссора взорвалась. Ругательства кипели на трясущихся губах врагов. Плевки, единственное доступное оружие калек, поражали воздух мимо лиц.
– Тцть-цфу!…
Они резко, в неумелом уподоблении удару змеи, выбрасывали головы, стремясь увеличить скорость и меткость. Раскачивались, ловя помогающий момент инерции.
Наконец, старик выждал паузу, с вязким храпом потянул в рот из носоглотки, собрал внутри щек, и с отрывистым щелчком метнул в цель. Противник не сумел уклониться, и над правой бровью ему влепился комок зеленоватой слизи.
Победитель еще секунду не верил – смотрел: вспыхнул счастьем и торжествующе захохотал, разевая черную пасть, злорадно, упоенно.
Оплеванный помертвел. Челюсть его отвисла, веки прикрылись. Зловонная харкотина медленно сползала со лба через бровь. Теперь смеялась вся прогулка и обменивалась комментариями.
Потом рот его сжался, зубы скрипнули, кадык дернулся и задавил короткий скулящий кашель. Под ресницами блеснуло.
Безрукий и безногий людской огрызок висел с плевком на лице под ласковым солнышком и бессильно плакал, беззвучно, безнадежно.
Этот человек – я.
Ночью в саду поет соловей.
У человека, который придумал, что утро вечера мудреней, наверняка был при себе полный комплект конечностей и устойчивая психика. Наше утро начинается как раз с вечера.
После отбоя (если не дают снотворного) мы полудремлем, дожидаясь первого извещения: тихого присвиста, краткой трели – настройка голоса. Увертюра крепнет, развивается в мелодию; мы открываем глаза и лежим, дыша тихо.
Луна сияет над миром и льет серебряный свет на недвижные ветви. И чарующая музыка услаждает наш слух. Приятно думать об этом именно так. Полноценностью жизни сейчас мы уравнены хоть с флибустьерами: кроме слуха все равно ничего не нужно.
Понятно, большой камень в пустоте отражает излучение комка огня в той же пустоте. А серый маленький птичк, пока его самка насиживает яйца, издает свои птичьи звуки. А все-таки приятно. Всю зиму мы ждали, когда прилетит наш соловей.
Кстати о соловьях. Маша прихлопнула на кухне нашего шмеля. Сама проболталась. Зараза… хочется уснуть с умиротворением, вспоминая хорошее. Но не всегда это удается.
…Пробуждение начинается с того, что Старик – Лев Ильич – кашляет. Он клекочет, как орел, и булькает, как лягушка, бронхи его трещат и поют на манер гармошки под сапогом драчуна. Ну и, спрашивается, с какими чувствами должен встречать человек новый день под такую сонату зверинца? Что называется, были б ноги – ушел бы на фиг куда глаза глядят. Курить он хочет. Курить ему пока не дадут. Могли б, конечно, и дать. Тут все курящие, протестов насчет заботы о здоровье товарищей не поступит. Да и на хрена товарищам такое здоровье. Больше удовольствий – короче мучение. Кому охота внимать его руладам. Пусть лучше заткнется папиросой.
Мы однажды поставили вопрос, что такое пробуждение с самого утра портит нам настроение, а это, как известно, отрицательно влияет на пищеварение и сказывается на отношениях внутри коллектива. И Старику смастерили кальян. Это был, конечно, не кальян, просто мы так его прозвали. Не такое уж хитрое устройство: по краю тумбочки вровень с подушкой закрепили зажигалку со шнурком и широкую пепельницу, на козырек которой клали несколько папирос. И Старик мог самостоятельно дотянуться ртом до шнурка, дернуть, зажигая огонек, взять в губы папиросу, прикурить, положить на место, снова дернуть шнурок, гася зажигалку, – и спокойно сосать себе и дымить сколько влезет. На дно пепельницы наливали чуток воды, чтоб окурок верней гас, если сдвинуть подальше.
Старик балдел не столько от курения, сколько от привилегии. При улыбке он выставлял свой зуб так, словно это был бриллиант Орлов. Палата раскололась завистью. Жора и Мустафа потребовали себе тоже курения в любое время. Чех произнес речь о равенстве. А Каведе возбух, что должен быть порядок, мы все-таки не в курилке живем.
Маша тоже была против: она на ночь проветривает помещение и отвечает за наше хорошее самочувствие. А чего ж тут проветривать, если все равно спать в дыму, а у нас и так часто головные боли (гиподинамия, горизонтальное положение). Но начмед питает к Старику слабость, они любят порассуждать о романтике революции, и приказал вопрос закрыть.
Через две недели Старик, разумеется, заснул с папиросой во рту и прожег дыру в подушке. Он вскинулся и заорал от того, что прижгло щеку, пытался скатиться с койки, поднялся переполох, вбежала разъяренная заспанная Маша, злобно застегивая халат на все пуговицы, ликвидировала очаг загорания и дала Льву Ильичу по морде. Он затрясся и хотел в нее плюнуть, но она перевернула его мордой книзу и добавила звонкого леща по затылку. Мысленно мы ей аплодировали! Есть взрыв! Третий аппарат – пли! – вопил Жора. Вот тебе кишки-то штыком в семнадцатом году не выпустили, – прохрипел из подушки Лев Ильич.