Капитан был в возрасте Скачкова. Он хмурился, как бы давая мне понять: «Снимаешь? Снимай! Твое дело — только нажать затвор, и все. И можешь идти. Раз-два!»
Старлей был помоложе его года на три. У него было лицо из тех, что называют «открытыми». Он щурил хитроватые глазки и, видимо, был очень доволен тем, как ловко он приспособил меня для этого дела.
Техник-лейтенант был, наверное, моим ровесником. Он думал только о том, как он получится, и весь одеревянел под объективом.
— Внимание, — сказал я.
Летчики приосанились. Эти славные ребята понимали эначение фотографии.
— Пятки вместе, носки врозь, — тихо сказал за моей спиной Скачков. — Грудь вперед, живот втяни.
Кажется, капитан расслышал. Я сделал снимок и отдал ему камеру. Мы со Скачковым снова пошли к носу теплохода и остановились, облокотившись о борт, возле ресторана.
Зина сидела, положив подбородок на кулачок, и смотрела вдаль, на реку, залитую солнцем, и тихие лесистые берега. Другая официантка сидела рядом, что-то быстро говорила ей и смеялась. Но Зина будто ее не слушала, она смотрела вдаль, нет, не то чтобы мечтала, а просто смотрела на реку, а не на свою товарку и не на сервировку.
«Вот сейчас в ней и идет этот тихий звон», — подумал я и спросил Скачкова:
— А ты бы женился на ней?
Прежде чем ответить, Скачков посмотрел на реку и на Зину.
— Сейчас женился бы не раздумывая, но тогда не женился бы.
— Когда?
— Когда я женился на своей жене.
Вторая официантка что-то сказала Зине на ухо, хотя в зале никого не было, и та вдруг резко, вульгарно рассмеялась. И оттого, что звука не было слышно, впечатление от ее распахнутого рта с мостом и коронкой на верхней челюсти было особенно неприятным.
Я беспомощно посмотрел на Скачкова. Как мы будем выходить из этого положения? Ведь наговорили черт знает что.
Скачков смотрел на хохочущую официантку, потом сам засмеялся и посмотрел на меня. Я понял, что чуть было не сел в лужу, точнее, сижу уже в ней по горло, а он опять на высоте. Ведь он снова блефовал, вел свой обычный розыгрыш то ли на самого себя, то ли на меня, а скорее всего и себя, и меня, и всего вокруг. А я чуть было не рассказал ему про выдуманный мной «тихий звон».
Река текла нам навстречу совершенно неизменная, такая же, как триста лет назад, если не обращать внимания на бакены. Длинные отмели, частокол леса или свисающие к воде ивы, редкие хмурые избенки, женщина с коромыслом на мостках, и вдруг за поворотом все изменилось. Здесь было водохранилище и шлюзы, гидростанция и маленький городок при ней. Мы стали чалиться.
За пристанью был маленький базарчик. Торговали застарелой редиской, огурцами и ягодами. Мы купили клубники. Кулечки были свернуты из листков школьной тетради в косую клетку. Я различал слова, написанные фиолетовыми черинлами: «Этапы развития капитализма в Европе. 1) Борьба феодалов с горожанами».
Скачков развернул свой кулечек и хохотнул:
— Вот они, приметы нового, так сказать.
После «борьбы феодалов с горожанами» ничего нельзя было разобрать, все расплылось. Чернила смешались с кроваво-красным клубничным соком.
Мы увидели, что неподалеку с какого-то причала прыгают в воду пассажиры нашего теплохода. На краю причала в красном купальничке стояла Зина, похожая на статуэтку.
— Пошли выкупаемся, — сказал Скачков.
Рядом с Зиной готовились к прыжку в воду летчики. Они были мускулистые и неплохо сложены, но их сильно портили длинные синие трусы. Я ни за что не остался бы в таких трусах. Плавки на мне были что надо, а на Скачкове — вообще блеск.
Летчики стали прыгать в воду, вернее — падать в нее. Они прыгали «солдатиком», ногами вниз, очень неумело и смешно. Вынырнув, они поплыли грубыми саженками, а то и «по-собачьи», отфыркиваясь и счастливо смеясь.
— Зиночка, прыгайте! — крикнул капитан, и они все уставились на причал.
Зина жеманно заерзала.
— Ой, боюсь! Какая вода?
— Мо-о-окрая! — закричал техник-лейтенант.
Скачков, расправляя плечи и поигрывая отличными мускулами, направился к краю причала. Он прыгнул не вниз, а вверх, вытянулся в воздухе, как струна, потом сложился комочком и, вытянув руки над самой водой, вошел в нее без брызг.
— О-о-ой! — восхищенно воскликнула Зина. Она подалась вперед и сияющими глазами следила за Скачковым, а я смотрел на нее. Она была тоненькая- тоненькая, а грудь — с ума сойти, и ручки, и ножки…
А Скачков внизу выдавал стили — и брасс, и кроль, и баттерфляй.
— Сколько вам лет, Зина? — спросил я.
— Все мои, — машинально отпарировала она, но вдруг медленно повернулась ко мне и спросила: — А что?
— Знаете, кто вы? — сказал я. — Вы — четкий стук и тихий звон.
— Оставьте ваши шуточки при себе, — быстро сказала она и стала смотреть в воду, но вдруг опять повернулась и заглянула мне в глаза. — Что это? Я не понимаю… Тихий звон…
Голос ее звучал робко, и вся она в этот момент была неуверенность, и робость, и трепет молодого клейкого листочка.
— Ну, что же ты? Прыгай! — закричал из воды Скачков.
Я прокашлялся и засмеялся.
— Будильник, — сказал я. — Четкий стук — тик-так, тик-так, и тихий звон — тр-р-р… Будильник с испорченным звонком.
Она захохотала, как тогда, резко и вульгарно.
— Ну и комик! — сказала она и очень по-бабьи, подеревенски, спрыгнула в воду.
Я прыгнул за ней. Прыгнул не с таким блеском, как Скачков, но все-таки достаточно спортивно.
За обедом Скачков, виновато улыбаясь, сказал, что считает себя самым что ни на есть идиотским фанфароном и сопляком. Зачем ему понадобилось демонстрировать перед летчиками свое превосходство в прыжках в воду, показывать свой высокий класс? Все это очень глупо, но…
— Понимаешь, когда я раздеваюсь и если к тому же на мне хороший загар, я сразу становлюсь шестнадцатилетним пацаном. Просто чувствую каждую мышцу и весь свой сильный организм.
— Кончай рефлектировать, — с некоторым раздражением сказал я, — ты просто сделал хороший прыжок, и все. Летчики уже давно забыли про твои прыжки. Вон, посмотри, как обедают.
Летчики обедали шумно и напористо. Весь стол у них был заставлен бутылками пива и «столичной».
Мы выпили по второй. Зина принесла суп. Мы съели суп и выпили по третьей.
— Ты знаешь, что у меня два года назад была выставка? — вдруг спросил Скачков.
— Нет, не слышал.
Он горько усмехнулся.
— Никто об этом не слышал, потому что выставка не представляла интереса.
— Да? — сказал я, глядя в окно.
Собственно говоря, я почти не знал его, талантлив он или нет, и для меня вовсе не было ошеломляющим открытием то, что его выставка не представляла интереса.
— Я тебе все сейчас расскажу, — возбужденно сказал Скачков. Я его еще не видел таким. — Пейзажики. Я выставил свои пейзажи — акварели и масло. Я не люблю пейзажи. Я люблю свою графику, но ее-то я не выставил. Потому что выставку организовал один кит из академии, а ему не по душе была моя графика. Потому что он сам пейзажист, и я, значит, представлялся почтеннейшей публике как один из его старательных учеников. Потому что пейзажики у меня были кисло-сладкие, добропорядочный импрессионизм, и вашим и нашим, а графика его раздражала. Потому что в ней я был самим собой, а это его не устраивало. Не надо дразнить быков, говорил он, наверное имея в виду самого себя как одного из быков. Давай выпьем еще. Зиночка, мы хотим еще. Я мог все-таки выставить графику, поставить его перед фактом. Кое-кто советовал сделать это. Можно было даже протащить через комиссию. Если бы я это сделал, ты бы знал, что у меня два года назад была выставка. Но я не сделал этого. Ну, давай выпьем. Будь здоров! Я не хотел рисковать, решил
— Может, хватит тебе? Выставишь еще свою графику.
— Будь здоров! Может, выставлю, а может, и нет. Ну, если не выставлю, то что? Что произойдет? Ничего особенного. Каждому — свое. Правильно?
Последний вопрос был обращен к летчикам.
Те уже съели второе и теперь курили, попивая водку и пиво. Старлей что-то рассказывал, они смеялись и не услышали Скачкова. Он налил себе рюмку и встал.
— Пойду поговорю с ними за жисть-жистянку. Они все знают. Ты ни черта не знаешь и не можешь пролить бальзам на мои раны, а они все знают и прольют.
— Сядь, Скачков. Не лезь к летчикам.
Но он направился к ним, высокий, коротко остриженный, в сером пиджаке с двумя разрезами. Он подошел к ним и что-то сказал, они потеснились, и он сел, положив руку на спинку капитанского стула. Неужели он начнет им сейчас рассказывать про свою графику?
Тут включился в работу радиоузел теплохода и заиграла музыка из «Оперы нищих». Я сидел и думал, что лирикам моего типа легче жить. У нас все неясно: грусть и недовольство собой, а стоит увидеть девушку или радиоузел начнет работу — и все меняется. Мы похожи на радиоприемники с плохой комнатной антенной: много разных звуков и много помех, ничего не поймешь. А стоит ли выводить антенну наружу, да еще делать ее направленной? Куда направлять ведь неизвестно, и пусть так будет, все лучше, чем психология Скачкова, с которой жить, должно быть, почти невозможно.