— Ответ знает только ветер… — Ася резко встала и быстро пошла прочь широким шагом смятения, волоча за собой напуганную собачонку.
— Э-э-э… — очнулся Фиглин, — я весь воняю.
— Куда ты меня затащил, урод?
— Я ничего не помню…
От них пахло мусорным баком: руки испачканы жижей, лица — углем. Просыпается тяга к чистому телу, и Фиглин уводит Алевдина в Сандуны, к банщику Боре Брызгуну, им повезло — сегодня вторник, банный выходной день, Сандуны закрыты для московского хамья и термы пусты, если не считать горстки голых блатников. Столичные термы подернуты нечистым жирком, лимонно-алые витражи мутны, ступеньки в воды бассейна осклизлы, высокие диваны, крытые — бархатом, засалены, но… но безлюдье придает анфиладам вид омытости, безмолвие — вид прозрачности; широкие потоки света из витражей окрашены стеклянным шафраном. Трезвея от одинокости, закутанные в белые простыни, Фиглин с Антоном выходят из сауны в моечный зал. Как хорошо тяжело дышать и слышать, как вдоль спины катят белые виноградины пота. Вода в бассейне — неподвижный берилл, бултых: фрр, брр… чпок, сплюх… плутая в лепестках жидкой розы, Алевдин с удивлением разглядывал воду в ладонях, следил, как переливаются слабыми красками спектра струи, отпущенные на волю из рук, как живые нити скольжения играют в потоках косого шафрана. Даже Фиглин имел в воде вид блекло-опаловой драгоценности с глазами из хризолита. Значит, чистота возможна? Значит, что-то незримое прекращает отвратное колебание чаш, и весы замирают в состоянии равновесия — а только в равенстве частей хаос отступает перед гармонией творения. Фиглин устало рассматривает мягкий фурункул на собственной руке, любуется его розоватой нежностью, валерами желтизны и белизны жемчуга с окрасом крови. Идеал чистоты прост — колыхание солнечной сетки на всплесках бассейна.
Пока они купаются в отроге ада, их одежды приводят в порядок в сандуновской чистке — бежит горячий утюг по сырой складке. Настороженно оглядев свои отражения в необъятном трюмо, учитель и ученик из школы самоубийц выходят под открытое небо. Кажется, наступил август, мерещится теплый московский вечер. Антон с Фокой ловят такси на Манежной площади, и вдруг оклик: Аскилт! Рядом тормозит машина, сизый БМВ, опускается забрызганное дождем черное стекло. Мелисса!
— Девочка, здравствуй. Выходит, ты есть? — Фиглин первым приходит в себя и шутовски плюхается на жирные колени, ловит губами смуглую ручку и пытается покрыть поцелуями. Но рука отдернута. И брезгливо.
Из машины выскакивают вечные братцы — Фиглин бесцеремонно отринут, а Антона впихивают на заднее сиденье. БМВ мягко трогает с места. Фиглин успевает вскочить и заплевать заднее стекло: он в отчаянии — жертва жадно похищена. Так пусть хотя бы плевки скажут христосику, что мир — это падаль, ребра гнилой свиньи — клетка для человека.
— Я тебя искал! — Обыкновенность собственной фразы, обращенной к Мелиссе, житейская интонация голоса, тон обиды ошеломили Антона: он забыл, что жив.
— Мы были в Вене, — глаза Мелиссы полны слез, — вернулись вчера. Я искала тебя весь день, негодный!
— Зачем?
— Я хотела, чтобы ты знал: я разлюбила тебя.
— Почему?
— Ты — теплый. А в самой середке даже жидкий и липкий.
— Останови машину!
Антона колотит невозможность любви: Мелисса, где ты?
— Нет. Я хочу видеть, как ты мучаешься. — Она так прекрасна, что на нее невозможно смотреть без отчаяния.
— Послушай, ты — отвратительна, — взорвался Антон, — выплюнь соломинку для коктейля! сколько можно смаковать кровь! пиявка!
— Меня еще никто так не оскорблял! — зааплодировала Мелисса в слезах. — Браво. — Но тут же взяла серьезный тон: — Ты хочешь сказать, что я не имею права смаковать жизнь, потому что бесплатно? А вот это видел?
Она загнула рукав мужской рубашки черного шелка и показала край белого бинта: запястье туго забинтовано.
— Я вскрыла вены, но неудачно…
— Вены в Вене? Ты знала, что тебя спасут, — рассмеялся Антон горьким смехом изгнанника. — Ты караулила шаги и сделала так, чтобы тебя нашли в последний Момент. Это только интрига. Игра в прятки! фу…
Тут он впервые попал в точку — Мелисса побледнела; братья мрачно переглянулись.
Пауза.
— Да, это был финт, — собралась она с силами для признания, — но я играла с собой, черт возьми. Я просто еще боюсь боли, но, клянусь, мерзкий теплый Аскилт, что я уже научилась ее почти не бояться. И кто знает, что будет в следующий раз. Ты возьмешь свои слова обратно!
БМВ завернула во двор и остановилась у гаража.
Братья вытащили Антона к железной двери, но швырком наземь дело не кончилось. Этот гад достал ее, сказал старший. Он научился игре, добавил средний. Он выиграл: она может покончить с собой назло. Теперь мы бессильны, подвел черту младший. Ну падаль! После чего Антон был избит. Впервые за три месяца вавилонского заплыва через Стикс. И избит жестоко — кулаками, пинками ног — щедро и скупо — кастетом. Уже после первых ударов он потерял сознание, а очнулся от чужих прикосновений — кто-то легонько похлопывал по щекам, дул в лоб. Антон разлепил левый глаз, правый был заляпан кровью из рассеченной брови; то была Мелисса, сияние глаз, полных прежних слез.
— Я дарю его тебе, ма! Он больше не Аскилт!
Над упавшим нависло тяжелое щекастое лицо Мелиссанды с золотыми бровями, жадный крашеный рот был приоткрыт, и оттуда выглядывал узкий кривой клюв вальдшнепа.
Чужие мужские сильные руки грубо и зло подняли вчерашнего Аскилта, а теперь Анонима на плечи. Аноним был скрючен от боли и холода сырой земли, перепачкан грязью и кровью. Он пытался принять положение плода в утробе ночи; Мелисса трогает рукой ранку на брови жертвы и тут же отдергивает палец: ведь ей, ей было выкрикнуто — не высасывай боль, не ковыряй в ранах, пиявка… Мелисса в ярости откусывает кончик алого ногтя — она в оцепенении чувств, а вот Мелиссанда явно взволнована добычей, хотя и пытается скрыть возбуждение — напрасно! В лифте ее азарт выдает тяжелое сбитое дыхание вожделения, а глаза шофера-любовника с ношей на плечах охвачены красноречивым презрением: уж он-то знает, как это ненасытное сучье чрево пасует перед мальчиками. Выходя из лифта, завистник — невзначай? — ударяет головой Анонима об угол, да так удачно, что разбитая бровь начинает цедить сукровицу. Как только избитый аноним уложен на диван, крытый свиной кожей, псевдомать? Мелиссанда с излишней торопливостью прощается с обозленным ревнивцем. Мелисса видит, что она даже облизывает губы, что вообще неприлично. Но как красит ее возбуждение, каким болезненным пунцом окрашены тяжелые щеки, как по-кошачьи наэлектризованы черные жесткие усики над верхней губой, как свербит ее палец желания там, в темноте стыда, проедая ходы срама в живой плоти. Грудь, видная в глубоком декольте вечернего платья из жатого бархата, покрылась испариной. Мелисса собирается уйти от отвращения: два грязных тела — это уж слишком! Но Мелиссанда властно удерживает ее. Взор охвачен сумасшедшими болотными огоньками. На кончиках пальцев проклюнулись осиные жальца. Горло морщит гусиная кожа похоти.
— Я должна показать тебе все.
— Ты? Мне?
— Я не хочу, чтобы тебя учил близости какой-нибудь мальчишка. Пошлый, невежественный и торопливый, как кролик.
— Ты думаешь, я не знаю, как трахаются собаки; самцы, пауки, лошади, мертвецы?
— Ты не знаешь, как это делаю я. Помоги!
Мелисса с отвращением подчиняется. И не без дрожи раздевает избитого. Аноним стонет. Но Мелиссанда не хочет, чтобы он пришел в себя: избитому наркоману вкладывается в рот желтый плод мандрагоры, колючий от сотен пупырышек, увенчанных пчелиными жалами, а ноздри обмазываются прекрасным тяжелым пальцем матери, который окунается в чашу с молочным соком беладонны. Этим же пальцем она трогает и собственные ноздри. И, закрыв панцирные глаза, переживает сладостное онемение членов, круглые ноздри распускаются на лице пещерами орхидей, в липких чащах которых драгоценно сверкают увязшие насекомые. Запомни: беладонна и мандрагора стократ увеличивают наслаждение жрицы.
— Какая пошлость твоя минжа, мама! Ты хочешь стать клитором?
— Уймись! Не забывай, что ты египтянка. Принеси воду!
Из ванной приносится тазик с горячей мыльной водой и махровая рукавичка для бани. Уже почти содрогаясь от приступов оргазма, Мелиссанда всовывает — втягивая жальца — твердые пальцы в рукавичку и шумно, с обильным плеском, принимается омывать мертвенное тело юноши от уличной грязи. Мелиссе пору-чается прочистить уши, черные от земли: особенно испачкано левое ухо, именно здесь голова касалась землицы, заляпанной известью и гудроном. Мелисса сворачивает батистовый платок в короткий жгутик и погружает горячий кончик в ушную раковину рапана. Жгутик кончиком жальца дотягивается до желейных грез мозга и делает бренность еще более невыносимой, — в каждой подробности омовения проглядывают фаллические пассы творения мира из хаоса, геометрия божественного клюва, сексуальная мануальная святость совокупления. Ритуал обнажения откровенно утрируется: запачканное белье — комком — брошено на овальный стол орехового дерева, содранная кожа занавешивает напольную лампу из саксонского фаянса, мыльная, с черным, вода лужей нечистоты плывет по дивану и ручьями стекает на восточный ковер. Подчиняясь трагическим жестам сивиллы, Мелисса сильно стискивает челюсти анонима, вложенный внутрь плод мандрагоры жальцами шкурки вонзается в небо, язык и щеки полумертвого юноши: теперь граница между магическим и реальным миром окончательно стерта. Можно перенести жертву в мертвецкую: великая жрица мощно подхватывает тело и волочит в передний зал приношений, там зияет золотым паром дверь в гробницу. Юная жрица с трепетом входит в запретный зал посвящения, высоко держа над головой обсидиановый таз со сцеженной кровью. Обнаженная жертва укладывается на плоский, геометрически правильный прямоугольный камень из полудрагоценного оникса. На тело накидывается крупноячеистая сетка, расшитая эмблемами вечности «хех», на лоб юноши укладывается алебастровый скарабей с иероглифом «анх», что значит последняя жизнь. На живот его Великий Жрец ставит фигурку с головой ибиса, сделанную из заговоренной бронзы, с золотой насечкой знаков «птах», что означает бесполость.