Мы вошли в ресторан. Олетта был уже тут и помахал рукой, приглашая нас за свой столик. Жан-Клод предложил нам на этот раз отказаться от своего неизменного белого вина и попросил принести местное красное, которое пил ночью в таверне с французскими лыжниками.
— Где ты открыл это вино? — спросил Симеон Олетта.
— Секрет.
Олетта рассказал, что провел утро у советских спортсменов, которым выделили специальный отель в нескольких километрах от центра. Его поразил рацион питания, который у них разработан для конькобежцев.
— Я его даже записал. — Он вытащил из кармана записную книжку. — В шесть утра они встают, чтобы съесть простоквашу, свиную отбивную с овощным гарниром, два крутых яйца, фрукты и чай. Не знаю даже, как назвать этот первый прием пищи. Может быть, первый завтрак? Потом они снова ложатся спать. В девять у них завтрак с мятным чаем. В шестнадцать часов обед: винегрет, гороховый суп, мясо с зеленым салатом и десерт. В восемнадцать тридцать ужин: рыба, морковь под белым соусом, фрукты и чай. В двадцать два часа стакан простокваши на ночь.
— Я всегда считал тебя хорошим журналистом, а ты позабыл узнать одну существенную деталь, — сказал Жан-Клод.
— А именно?
— Когда они посещают отхожее место.
Жан-Клод налег на красное вино. Он уже заказал вторую бутылку. Олетта, обидевшись на него, не произносил больше ни слова, и мы ели и пили в абсолютном молчании. К концу обеда Жан-Клод основательно захмелел. И тут Олетта неожиданно предпринял атаку:
— Ты что-то совсем перестал писать. Давненько мы не видели твоего очередного опуса. Исписался, что ли? Или тебе больше нечего сказать?
Жан-Клод наклонился вперед. Потом слегка отвернулся, и его вырвало прямо в проход между столом и стеной. Рвало его долго. Наконец он выпрямился. Лицо его было мокрым, глаза полны слез. Он снял очки.
— Давно со мной этого не случалось, — сказал он. — Вот уже много лет. Полезная штука.
И, взяв бутылку красного, он налил себе по новой. Я удивился.
— Неужели ты снова будешь пить? Обалдел!
— Отвяжись.
Он залпом выпил бокал, и у него тут же снова началась рвота. С какой-то отчаянной решимостью он выпил еще один бокал, и его опять вывернуло. Он все пил и пил и был похож на заядлого драчуна, который бросается в атаку, несмотря на то что его явно избивают. Каждый раз, как он осушал бокал, его рвало и он плакал. Он перестал пить только тогда, когда совершенно обессилел. Похоже, Олетту это зрелище забавляло, и мне захотелось дать ему по морде.
Элизабет Хэртлинг и Жан-Клод Каде вместе отправились на большое озеро, где проходили соревнования конькобежцев. Озеро это находилось километрах в десяти от курорта. Туда можно было добраться на такси, но они решили позабавиться и прокатиться в санках с упряжкой из двух оленей. Возница укутал им ноги меховой дохой. Элизабет Хэртлинг принялась рассказывать о своем детстве в Литве, затем о войне. Двенадцатилетней девочкой она попала в лагерь для перемещенных лиц. Родители погибли. Потом дядя, эмигрировавший в Америку, вызвал ее к себе.
— Когда я была маленькой, я всего боялась. Возможно, в этом причина моего успеха — хорошенькая девочка с большими испуганными глазами. Я так и не сумела отделаться от этого выражения лица. Впрочем, теперь я тоже боюсь. Боюсь, что недалек тот роковой день, когда меня уже никто не захочет снимать. А вы… что происходит с вами?
Жан-Клод неопределенно махнул рукой. Очевидно, с ним дело обстояло сложнее, и он не любил об этом говорить. Знал ли он, почему пьет, или же тайная причина, толкавшая его на саморазрушение, была неясна ему самому?
— Меня тоже, — сказала Элизабет Хэртлинг, — часто корят за то, что я пью. Когда я снималась в своем последнем фильме, в Риме, подонок оператор сказал мне: «Я измучился с твоим лицом. Снимать тебя становится все труднее и труднее». Он повел меня в монтажную и, зарядив кусок пленки, резко остановил мотор. Мое лицо, снятое крупным планом, легло стоп-кадром на матовое стекло. И тогда этот мерзавец взял желтый фломастер и подчеркнул на матовом стекле те места, где наметились пока что едва заметные изменения, главным образом внизу, у подбородка. «Видишь, — сказал он мне, — крупный план уже нельзя использовать. И если ты не прекратишь поддавать, очень скоро от твоего лица ничего не останется». Не понимаю, как и не покончила с собой в тот день!
— Нас окружают болваны, движимые лучшими намерениями, — сказал Жан-Клод. — Мы сами давным-давно отказались судить о том, что для нас хорошо, а что плохо, так как же могут судить об этом они?
Упряжка подъехала к большому замерзшему озеру. При виде этой красоты все тревоги рассеялись. Озеро, вытянутое в длину и не очень широкое, но удивительно правильной формы, напоминало арену стадиона. На одном берегу росли лиственницы — целый лес. С противоположной стороны расстилалось большое снежное поле. Воздух был морозный, легкий, прозрачный. Чистейшую воду озера затянуло гладким льдом, что позволяло конькобежцам развивать здесь небывалую скорость. В тишине слышался только непрерывный шорох коньков, касавшихся льда. Двое конькобежцев, один в сером, второй в черном костюме, шли рядом, пытаясь выиграть друг у друга дистанцию. Темные фигурки плыли на фоне лиственниц. Согнувшись чуть ли не вдвое, мерно размахивая руками, они вместе вошли в поворот, и их дыхание стало слышно почти так же хорошо, как скрип коньков, чертивших на льду длинные стрелы.
Когда черный и серый конькобежцы, пробежав свой последний круг, исчезли в дальнем конце озера, на лед сошел спринтер в костюме небесно-голубого цвета. Вскоре он набрал скорость, и его тело стало раскачиваться из стороны в сторону в такт движению ног. Напрягая все силы, он мчался все быстрее и быстрее. Вблизи было видно страдальческое выражение его лица, полузакрытые глаза, устремленные вдаль. Он был одинок, очень одинок…
Некоторое время спустя цвет неба изменился: оно стало опалово-молочным, и повалил густой снег. Когда они возвращались обратно, возница радовался, что идет снег, — ведь он был так нужен для лыжных трасс.
— Jingle bells[26], — пропела Элизабет. — У меня такое впечатление, будто я сижу в санках Деда Мороза, запряженных оленями, как в мультяшках Уолта Диснея. Жаль только, что ни вы, ни я уже не верим в Деда Мороза.
Громадный «бентли» остановился перед пресс-центром, как всегда проиграв свой марш. Великаны выгрузились и направились в бар выпить по стаканчику. Мы узнали, что это и в самом деле команда бобслеистов.
Жан-Клод слез со своего табурета. Обычно в это время дня, выпив первый стакан, он становился задирой. Позднее, добавив еще немного спиртного, он вновь обретал относительную безмятежность. Он сделал несколько шагов и, внезапно остановившись перед четырьмя гигантами, спросил:
— А это правда, что вы дрейфите?
— Еще как, — добродушно ответил один из них.
— И все-таки садитесь в свой «боб»?
— Садимся, конечно. Однако бывали и такие случаи, когда мы отказывались стартовать.
— И вас никогда не называли трусами?
— Думай, прежде чем говорить!
— Каждый день вы устраиваете балаган на этой своей дурацкой машине, а вот чтобы выйти на старт, так вас нет!
Один из бобслеистов, протянув руку, отбросил Жан-Клода к стойке бара так, что тот закружился на месте. Я вмешался:
— Извините его, вы же прекрасно видите, что он…
Однако Жан-Клод уже ринулся в драку один против четырех великанов. Его отшвырнули еще раз. Беда в том, что в подпитии Жан-Клод мгновенно терял всю свою интеллигентность и жаждал физической расправы. Я пытался утихомирить его всеми доступными мне средствами, а бобслеисты применили свои. Они всегда потешались, когда кто-нибудь из тех, кто был далек от спорта, задирал их. Кончилось тем, что они сказали мне:
— Уж вы нас извините. Мы не выдержали, потому что ваш приятель задел нас за живое. Олимпийская трасса, которая нас ждет, — чертовски опасная штука, Мы и сами не знаем, стоит ли ломать себе кости ради того, чтобы ублажать болванов, которые даже не потрудились как следует рассчитать ее.
— Вам когда выступать?
— Послезавтра.
Жан-Клод подошел к нам.
— Я угощаю, — сказал он. — Давайте выпьем в знак того, что вы на меня не в обиде.
Они согласились. Я выразил свое удивление:
— Других спортсменов держат взаперти. Как же это вас выпускают на улицу и позволяют шляться по барам?
Один из них ответил:
— Прежде всего мы участвуем в Играх для собственного удовольствия и за свои деньги. Бобслей — дорогой спорт. И мы оплачиваем его сами, у нас есть на это средства. А если наш образ жизни не устраивает Олимпийский комитет, мы сделаем ему ручкой.
— Кроме того, — добавил другой, — наш тренер — вот такусенький человечек. — Он опустил руку на уровень своего пояса. — Вы можете себе вообразить, как это он запретит что-либо четырем громилам, общий вес которых составляет чуть ли не полтонны?