Френсис Барри; близко подойдя к медведю и присев на корточки, американец стал гладить козленка по голове.
– А козлят мне приходилось видеть тут довольно часто: их многие держали, коз и овец, в особенности одинокие старики и старухи. Не очень уж обильной была тут жизнь в Последние Времена, – рассказывал я. – Русский народ вымирал: детей не стало, школы закрылись, постепенно в деревнях остались одни старики. И я как-то однажды видел: идет по улице старушка и, громко приговаривая, словно воркуя над младенцем, несет на руках и тетешкает маленького козленка…
– Зачем же, брат, ты решил строить дом в этом печальном краю, где вымирал его народ? – спросил меня Саид Мохаммед.
– Затем, Саид, что возле этого дивного озера, на этом именно месте, где мы сейчас стоим, я впервые смутно ощутил, что смерти нет… Я получил здесь землю и начал строить дом, но в той жизни, видимо, не суждено было мне построить свой дом – такой, каким он виделся мне в мечтах и какой спроектировал я по своему вкусу.
– Но разве этот дом не тот, который ты строил? – спросил Френсис Барри, продолжавший гладить козленка, смирно покоившегося в объятиях медведя.
– Нет, не тот, хотя с виду точно такой же, каким был в макете, – ответил я.
И тут бурый медведь, внимательно прислушивавшийся к нашему разговору, вдруг протянул лапу и погладил американца по лохматой голове, делая это почти так же, как сам Френсис Барри с козленком: с ласковым видом, бережными касаниями.
Американец невольно отпрянул, изумленно взирая на медведя, и вид у человека был столь забавным, что мы с Саидом не выдержали и расхохотались.
Рассерженный нашим громким смехом, лебедь Эмиль ударил крылами, как будто захлопал палками по ковру, и отошел с обиженным видом в сторону.
Я пригласил своих друзей в дом и сам тоже, радостно волнуясь, направился вперед, первым взошел на крыльцо и открыл входную дверь… О Боже, милосердный и щедрый! Ты теперь дал мне все, чего я хотел в той несчастной жизни! Мой дом изнутри был отделан светлым деревом, одет в прозрачный лак, и вся мебель была также из светлого дерева, ручной работы. Лестница на второй этаж, перила и точеные балясины – все оказалось в тон мебели и стенам из струганого дерева.
– Вот в таком доме я хотел прожить свою былую жизнь, Френсис, – сказал я своему другу и бывшему учителю по полетам.
Мы сидели на втором этаже в моем кабинете-студии, где стены были обшиты розоватой ольхой, – комната имела прекрасные акустические качества. Френсис
Барри уселся в мое кресло и принял позу, которую я любил принимать при жизни, когда садился за стол читать или писать… Я был тронут тем, что
Френсис запомнил такую пустяковую, но все же чем-то милую для меня подробность из прошедшей жизни, и хотел поблагодарить его за внимание. Но тут заметил, что из раскрытого окна, спиною к которому сидел Френсис, из-под занавески тянется мохнатая толстая лапа с громадными скрюченными когтями – стала приближаться уже к голове американца…
Оказалось, медведь вошел вслед за нами в дом, поднялся по лестнице на второй этаж, затем пробрался в дальнюю комнату, там вылез из окна на карниз и снаружи пробрался по нему, прижимаясь брюхом к деревянной стене, к раскрытому окну студии. Он решил, видимо, еще раз подшутить над Френсисом
Барри: высунув лапу из-под занавески, погладить ничего не подозревающего американца по его кудрявой голове…
Забрался на второй этаж самостоятельно и козленок, теперь он разгуливал из комнаты в комнату, постукивая острыми копытцами по деревянному полу. Только лебедь Эмиль со своими короткими лапами не смог подняться по ступеням крутой деревянной лестницы и потому, недовольный этим обстоятельством, в одиночестве бродил по гостиной первого этажа и сердито трубил, попутно заглядывая во все кухонные шкафы и глубоко засовывая голову в холодный каминный зев. Потому нам и казалось на втором этаже, что лебедь орал прямо из камина студии-кабинета, где мы сидели: камины нижнего и верхнего этажей были соединены общим дымоходом.
– Разумеется, мы не можем ждать учтивости и корректного поведения от животных и птиц, – стал я утешать Френсиса Барри, который вынужден был пересесть на другое место, чтобы отвязаться от разыгравшегося медведя. -
Простим им, помня о нашей вине перед ними. Да и почему, собственно говоря, нам можно их гладить, когда захочется, а им нас нельзя? Но я удаляю их, господа, чтобы мы могли спокойно насладиться нашей беседой и, прежде чем расстаться, закрепить нашу дружбу совместной медитацией на тему, которую я осмелюсь вам предложить.
Итак, нам предоставлена возможность существовать безо всякого страха смерти.
При жизни, как все вы должны помнить, грядущая смерть каждого предопределяла правила поведения людей, которые никак нельзя назвать хорошими. Но вот мы сидим в удобных креслах в моем новом доме, медведь с козленком отправились гулять по лесу, лебедь улетел на озеро – никто теперь нам не мешает. Покой и тишина, господа, и смерти мы не помним. В нашей памяти лишь те мучительные страдания, которым мы подвергались, приближаясь к ней и принимая ее. Но и эти пережитые страдания предстают перед нами в самых блеклых тонах, обессиленные в своем главном дьявольском качестве: держать в страхе человеческое сердце.
Господа! Никакого страдания больше нет, ибо нет смерти. В чем же тогда цена нашей жизни, слава существования, желанность бытия? Без своей смерти все мы, каждый из нас, свободны от страха за себя, от жалости к своей душе, от любви к самому себе. Помните, Христос принес нам: возлюби ближнего, другого-умирающего, как самого себя? Это была поистине величайшая новость там, где каждый умирал.
Но теперь, господа, мой дорогой Френсис и милейший Саид, – теперь-то как, и зачем, и для чего нам надо любить ближнего, как самого себя? Я ведь себя уже не люблю, потому что я больше не умру. Всем сердцем я привязывался к жизни, потому что знал, что ее у меня когда-нибудь отнимут. А теперь? Дорога ли для меня вечная жизнь и бесценен ли я сам для самого себя, если я буду всегда, всегда? И ты, мой ближний: тебя я тоже никогда не потеряю. Никогда. И выяснилось теперь, Саид, Френсис, что, хотя и жили мы в разных странах и похоронены в разных могилах – мы одна Адамова плоть, исшедшая из чресл его и распространившаяся по всему земному шару за несколько тысячелетий.
Итак, в прошлом распределялось: я и моя смерть; поэтому и моя жизнь. Теперь же, после свершения часа ИКС, компоненты духовного бытия распределились по-другому. И стало так: я и моя вечность; зачем мне моя жизнь? Я не могу вечно любить себя, господа: это смешно и не нужно. Но ведь и друг друга, таким образом, любить мы не сможем – без любви к себе. Утратив смерть на этом свете, мы утратили, значит, первопричину и самый веский довод для любви друг к другу.
Ангелы Божии, наши подлинные учителя бескрылых полетов, возвышенные наши духовные надзиратели, – знают ли они любовь к ближнему? Первая пара людей,
Адам и Ева, вначале созданная бессмертной, – была ли любовь между ними?
Любила ли Ева Адама? Знал ли Адам божественную страсть и бесконечное душевное восхищение по отношению к священной супруге? Или та земная грешная любовь, страсть мужчины к женщине и женщины к мужчине, произошла от самовольной связи дерзких ангелов с дочерьми человеческими еще до Ноева потопа?
И вполне возможно, господа, что наши земные супруги в прошлом, они же и наши сестры по Адаму и Еве, никогда не испытывали к нам той высшей и безумной страсти, которую они познали в своих допотопных связях с заоблачными женихами. По сравнению с ними мы, прахом замешанные и в прах уходящие, всегда унылые, угнетенные знанием смерти, вечно озабоченные, как бы в поте лица своего добыть хлеб насущный, – мы никуда не годились и были для жен наших непоправимо постылыми и безнадежно нежеланными. Вынужденные существовать с нами, чтобы пропитаться и рожать детей тем же способом, что и всякий зверь на земле, бедные наши жены тайно или явно, непроизвольно, но то и дело с тоскою посматривали в небо на пролетающие мимо облака – и порою изменяли нам с каким-нибудь явным дураком или смазливым сутенером.
Тогда в слепой ярости адамова комплекса, называемого нами ревностью, мы обзывали нашу женщину шлюхой, блудницей, проституткой и, памятуя о том, что именно из-за нее приходится в поте лица своего добывать на земле пропитание, вместо того чтобы преспокойно жить в раю, с ненавистью побивали ее камнями, палками, тяжелой мясорубкой, старым бронзовым канделябром.
Моя жена была сама корректность, интеллигентна в высшей степени, музыкант, так же, как и я, свободна словно ветер, но отнюдь не ветрена, ушла от первого мужа и вышла за меня из любви к искусству, как говорится: ей нравился мой уникальный бас… Я не могу сказать, чтобы мне было с ней плохо, что я не любил ее, – нет, такую женщину нельзя было не полюбить. Но я видел всегда и неизменно, что не я и не мой “пещерный бас” нужны ей, чтобы она могла стать воистину счастливой.