Баба Ганя — сегодня самая старая в деревне. Но память у нее — молодые позавидуют. Как-то вспомнила почти смешную историю про Ефросинию Непутевую. С этого и разговор пошел, говорили, что непутевость — она от лености и сонливости. Коль человек рано встает, он все успевает. А Фрося любила поспать, да и сладко поесть не дурой была. Вот и разладилось у нее хозяйство. Отец ей оставил столько добра, а она уже ходила побиралась. Гнали ее в шею, потом жалко становилось, помогали, подавали кто что мог. Потом началась революция. Пошли слухи, что у богатых будут отбирать и бедным раздавать. Приободрилась и Фрося. И стала досаждать соседу, который ее корил за лень и обжорство. Настал, как она считала, ее час:
— Говоришь, изба у меня развалится, — злорадствовала она, — ну и что, вон у тебя комната пустует, отберут и мне дадут. — И весело хохотала, предвкушая скорую радость и торжество бедности над трудягой соседом. И доводила своими разговорами о переделе имущества состоятельных соседей в пользу бездельников честного и трудолюбивого Ивана до бешенства. Увидев на улице трясущую большим обвислым животом Фросю, Иван забегал домой и закрывал двери, ругая на чем свет стоит и Фросю, и такую власть, которая собирается поощрять бездельниц. Но страхи тонкой змеей вползали в душу. А Фрося распалялась изо дня в день в ожидании скорого пришествия миссии. Улучив момент, забегала в дом Ивана и, указывая на висящие на вешалке шубы, гордость хозяина, говорила: две шубы висят, зачем одному две, скоро одна моя будет. У богатых скоро будут отбирать и бедным отдавать!». Иван выдавливал эту огромную тушу из своего дома, и если дело не доходило до смертоубийства, то только потому, что студенеобразная Фрося проявляла невиданную прыть, увидев, что Иван схватился за ножку табуретки. Так прошли два, три, пять лет. Неизвестно, перестал ли Иван бояться, но на разговоры Фроси больше так бурно, как это было раньше, не реагировал. Да и в голосе ленивой, но прожорливой Фроси оптимизма по поводу скорого перераспределения богатства зажиточных в пользу бедных тоже поубавилось. Но когда началась коллективизация, старая идея Фроси приобрела новую силу, надежды загорелись жарким костром. Греет не только солнце на небе, но и идея, даже ложная, внутри нас. Фрося ходила именинницей, а Иван как в воду опущенный. У кого праздник, а у кого и похороны — нормальная жизнь, как всегда. У кого старые надежды, а у кого старые страхи. Сотрясающуюся Фросю можно было увидеть и услышать на всех собраниях и митингах, она была в первых рядах устанавливающих Советскую власть в деревне. Даже для кумача президиума отдала свое красное платье, которое хотела пустить на половую тряпку. Активность Фроси была солью на душевную рану Ивана. Но постепенно Иван опять почувствовал, что никто не собирается отбирать одну из его шуб, чтобы отдать ее толстой и ленивой соседке. Возникла надежда, что новая власть — это власть, защищающая работников, мастеров, а не бездельников и болтунов. Сообразив это, Иван повеселел. Заметив это, Фрося стала беспокойной и настороженной. Одна радость была у нее: дочь, бывшая в служении, вернулась с двумя пуховыми подушками. Когда раскулачивали ее хозяина-еврея, она сумела укрыть и присвоить себе эти подушки, с которыми и вернулась теперь домой. Вся деревня знала, что эти самые лучшие подушки в деревне — большая гордость и радость бездельницы Фроси, которая без устали всем рассказывала, каким был нехорошим бывший их хозяин, и какая хорошая власть, которая отобрала их у него и отдала бедной дочери Фроси. Ивана почему-то она стала избегать, а у того не было причин и желания лишний раз встретить ее. Все осталось по-прежнему: шубы у Ивана, покосившаяся изба у Фроси, если не считать появление двух новых подушек большой деревенской новостью. Так и жили, пока не приехали в деревню уполномоченные по размещению государственного займа, который обязаны были добровольно купить все. Платить можно было по частям. Но это мертвому припарка, если нечем платить. Иван отдал одну из шуб, а у Фроси силой отобрали обе подушки. Невозможно пересказать все вычурные выражения трясущейся в разные стороны Фроси, которыми она осыпала попеременно то Бога, то Советскую власть. И с тех пор перестала вдруг Фрося по оставшейся неизвестной причине говорить о справедливом дележе богатств. Когда ее об этом спрашивали, лишь чертыхалась и смачно сплевывала через левое плечо.
Баба Ганя, которая всю жизнь прожила неприметной букашкой, думающей о том, как бы выжить и прокормить себя, весело смеялась над пустыми надеждами людей, неизвестно зачем появившихся на свет.
Был в подшефной школе. В темном закутке коридора натолкнулся на двух «петушков», по виду из 5-го или 6-го класса, молча и яростно дерущихся. Точнее, один, ростом и весом побольше, результативно (у противника был расквашен нос, кровью испачканы лицо, рукава формы: он рукавом вытирал шмыгающий нос) отбивал наскоки мелюзги-противника, который дрожал и рычал от неудовлетворенной злости. Несмотря на свой жалкий вид, именно пострадавший, чувствовалось, был инициатором этого кровопролитного побоища.
За воротники растащил в разные стороны. Молча и тяжело дыша, бычась, глянули исподлобья.
— За что воюем? — гаркнул я, сам несколько удивляясь своему тону и нахлынувшему бесшабашному настроению.
Молчат.
— Кто виноват? — принимаю грозный устрашающий вид.
— Он! — яростно тычет кулаком «мелюзга» в сторону «амбала», вырываясь, чтоб наброситься на противника.
— Суть дела! — приказываю я.
— Человеку в сумку (не в портфель, а именно в сумку), гад, лягушку засунул! — не то рыча, не то рыдая заорал малыш и рванулся так, что угрожающе затрещал воротник. Что «человек», за которого заступился этот симпатичный рыцарь, с косичками, я догадался как-то вдруг и сразу.
— А чего же ты стоишь, — удивленный скорее своим поведением и словами, чем событием, сказал я, — дай этому поганцу как следует, — и отпустил заступника Прекрасной дамы, чуть замешкавшись с освобождением толстяка. Через пять шагов, завернув за угол, я осторожно выглянул, а потом, раскрыв рот от удивления, и вовсе высунулся. Ну и ну! Сникший, косолапя, неуклюже качаясь, виноватый улепетывал, а забияка-мальчуган ускорял его разгон пинками ниже спины.
Этот непедагогичный шаг сначала меня рассмешил. Потом заставил задуматься. Как человек я, безусловно, поступил правильно, а вот как педагог…
Если бы я был учителем в этой школе, то, узнав про мое «соломоново решение», педсовет, скорее всего, меня бы выгнал из школы «без выходного пособия», как говаривал мой одноклассник — ныне декан пединститута. Такова наша действительность. А почему, собственно, эти два варианта поступка должны быть различными?
Высшей степени человечный поступок должен быть и в высшей степени педагогичным. Ведь истина всегда одна.
Меня это событие заинтересовало, захотелось узнать его продолжение. Наивно было бы надеяться, что характер маленького человечка, потрясенного такой непедагогичностью поступка взрослого человека, тут же переменится. Но урок, что в подлости союзников среди людей не найдешь, что будешь битым и морально, и телесно, не должен был пройти бесследно.
Задним числом уже для себя решил, что один такой урок стоит сотни словесных внушений, ибо свой жизненный опыт — это уроки, наиболее быстро усваиваемые.
Нашел-таки молодцов, правда, где-то через месяц-полтора, после описанного ЧП. Ответ классной руководительницы на мой вопрос, изменилось ли что-либо в поведении этих мальчиков за последнее время, откровенно меня озадачил.
— Стал по школе шагом ходить.
Это о том, который лягушку в школу принес.
— А раньше?
— Раньше он носился, сшибая всех с ног.
— С чего бы это?
— Не знаю, пугливый он какой-то стал. Раньше он ходил в открытую, вызывающе, я бы даже сказала, нагло. Теперь норовит исподтишка, втихомолку. Вот тебе и педагогика! Вот тебе и урок жизни. Ремесло и хлеб педагога тем и нелегки, что результат однозначно непредсказуем, ибо перед тобой всегда, пусть даже пока малюсенькое, чудо природы — Человек. Ну а с ремесленника по чуду спрос особый: он должен быть Чудотворцем, то есть мастером процесса, состояния, динамики, Жизни. А потому истинный педагог никогда не должен быть зачарован даже самыми удачно найденными правилами, приемами и решениями, ибо они зачастую теряют свою эффективность вместе с этим конкретным событием. Философский принцип абсолютности движения непосредственно накладывается на профессию учителя. Покой всегда относителен, а абсолютизация его превращает мудрейшие положения педагогики в нелепейшие догмы, вредные и опасные. Для тех, кто имеет дело с людьми, покой и лень души противопоказаны. Выход один: учить тому, как ты сам живешь. Иного не дано. Иное уж не педагогика, а лжепедагогика. Учить одним принципам, а самому жить по иным — дело совершенно бесперспективное. Хочешь, чтобы твои ученики были умными, добрыми и красивыми, стремись сам жить согласно этому! Педагогика бесконечна в своем многообразии, как и жизнь. Мастерство ремесла и состоит в том, чтобы в каждом конкретном случае найти то единственно верное решение, которое образует осмысленное, доброе и красивое звено в цепочке вверенной тебе чужой (не родной) жизни. Если ты сам чужд тому, чему учишь, то для твоих учеников чужими станут и твои проповеди, и ты сам. Учение превратится в поучение.