Я попыталась поговорить об этом с Чидом, полагая, что ему это может быть интересно, но — увы! Его семья никогда не имела ничего общего с Индией, и, насколько ему известно, он первый, кто когда-либо побывал здесь. Теперь ему не терпится уехать. Но его состояние, похоже, не улучшается, и вчера я убедила его пойти со мной в больницу. Доктор Гопал, главный врач, осмотрев его, тут же сказал, что кладет его. Чид согласился, не знаю, что было у него на уме, возможно, он представлял себе, как будет возлежать на прохладных белых простынях в побеленной комнате под неусыпным наблюдением сестер. На самом деле, все вышло не так. Врач вызвал одного из подчиненных и спросил, есть ли свободные койки. Таковых пока не было, но одна должна была вот-вот освободиться, так как умирал один старик. Он и в самом деле за это время умер, и я помогла Чиду дойти до палаты и лечь в постель.
27 августа. Я навещаю Чида каждый день, чтобы ему не было скучно, и приношу еду. Больничную еду, которую выдает санитар, черпая ее из ведра и обходя палату, он есть не может. Больные сидят рядами, вытянув миски, куда им швыряют комки холодного риса с чечевицей, иногда смешанные с овощами. Только крайне нуждающиеся едят эту пищу, которую выдают со всем возможным презрением, причитающимся тем, у кого нет ничего и никого.
Один такой бедняга со сломанной ногой и ребрами лежит рядом с Чидом. Он рассказал мне, что приехал в Сатипур из своей деревни несколько лет назад и жил на то, что выручал за продажу фруктов поштучно. Он рассчитывал заработать достаточно, чтобы отправлять деньги семье, но пока не получалось, и считал, что ему все равно повезло — ведь он мог прокормить самого себя. Обычно он спит вместе с остальными нищими под старыми воротами, у выезда из Сатипура. Туда-то он и вернется, как только кости в ноге и ребрах срастутся. К сожалению, это дело не быстрое. Больше всего его донимает невозможность вставать и передвигаться; его нога прикреплена к какой-то штуке, и, что касается отправления естественных потребностей, он полностью зависит от больничных нянек. Время от времени они приходят и подсовывают под него судно, но поскольку даже полагающуюся им крошечную мзду платить он не в состоянии, они не слишком пунктуальны, когда приходит время приносить или уносить это приспособление. Однажды я обнаружила нищего в состоянии сильного раздражения, так как судно не убирали несколько часов. Я вытащила его из-под больного и понесла выливать в уборную. Поверить в то, в каком состоянии были эти туалеты, можно, только увидев их собственными глазами. Когда я вышла оттуда, мне стало дурно. Я попыталась не показывать этого, дабы никого не обидеть, но, похоже, было уже поздно. Все глядели на меня, словно я ужасно осквернила себя, и даже сам продавец фруктов отвернулся, а когда я, как обычно, предложила ему кое-что из принесенной мной еды, он отказался.
Чид ничего вокруг не замечает и даже старается всех оттолкнуть от себя. Когда бы я ни навещала его, он лежит, крепко сомкнув веки, из глаз у него иногда текут слезы. Я уже отправила его семье письмо с просьбой прислать денег на билет домой, и теперь мы оба ждем, когда деньги пришлют и когда здоровье Чида улучшится настолько, что он сможет уехать. А пока он не хочет ничего ни знать, ни видеть, а просто лежит и ждет.
Мне до сих пор неизвестно, что именно с ним произошло и так его изменило. Все, что он изредка говорит — и это единственное объяснение его изменившихся чувств по отношению к Индии, — «терпеть не могу этот запах». Я даже не знаю, что с ним не так и чем он болен физически. Я спрашивала доктора Гопала, но и тот толком не мог мне объяснить. У Чида плохо с печенью, и еще что-то с почками, да и вообще его внутренности в ужасном состоянии. Все это от плохого питания и неправильного образа жизни.
— Понимаете, — попытался объяснить доктор (как он ни занят, он всегда рад поупражняться в английском), — наш климат вам не подходит. Да что там, нам тоже. — Он рассказал, что не только люди с Запада, но и индусы страдают амебной дизентерией. Обычно они сами этого не знают, так как часто больны еще невесть чем. Перечисляя все хвори Индии, он стал красноречив. Это и правда был длинный и жуткий список, а когда доктор подошел к концу (если таковой имелся), то заключил: — Господь никогда не собирался населять это место людьми.
Тут я с ним не согласилась, и мы обсудили это по-английски. Он уже говорил мне, что в годы учебы состоял в студенческом дискуссионном клубе и отличился во многих межуниверситетских диспутах. Он и в самом деле искусно умел приправлять свое суждение острым словцом и вот как закончил наши дебаты:
— Предположим, что нам, индусам, здоровье позволяет здесь жить. А где же еще? — спросил он, делая паузу, чтобы я могла оценить его юмор. — Но больше никому, — сказал он, — никому из вас. Вы знаете, что в старые недобрые времена у вас тут были клубы только для британцев? Ну вот, это то же самое — у нас свои особенные микробы, и они предназначены только для нас. Только для индусов! Не подходить! — Он откинулся в кресле, чтобы посмеяться, и, продолжая смеяться, повернулся, чтобы воткнуть шприц в чью-то с готовностью подставленную тощую руку.
Конечно, я должна была признать, что в какой-то степени он был прав — во всяком случае, по отношению к Чиду. Нет сомнений, что организм Чида не приспособлен для жизни индусского аскета. И он совершенно разбит не только физически, но и духовно. Относится ли этот врачебный вердикт к европейской душе, а не только к телу? Соглашаться я не хочу — не хочу, чтобы это оказалось правдой. В прошлом было много людей, находившихся здесь по собственной воле. После восстания какой-то англичанин продолжал жить один за воротами Лакхнау ради покаяния. А еще какой-то годами бродил по базарам в Мултане, одетый, как афганский торговец лошадьми (никто так и не узнал, кто он был такой и откуда родом, а в конце концов его убили). А та женщина-миссионер, с которой я познакомилась в свою первую ночь в Бомбее? Она говорила, что живет в Индии уже тридцать лет и готова умереть здесь, если ей это назначено судьбой. Да, а как же Оливия? Абсурдно помещать ее в тот же список, что и ищущих духовного просветления, авантюристов и христианских миссионеров, однако, как и они, Оливия осталась тут.
Я до сих пор не уверена, что в ней было что-то особенное. То есть поначалу в ней не было ничего особенного. Когда она впервые попала сюда, то, скорее всего, была именно такой, как казалась: хорошенькая молодая женщина, тщеславная, жаждущая удовольствий, немного капризная. А затем, совершив то, что она совершила, да еще и живя с этим всю дальнейшую жизнь, она не могла остаться прежней. Никаких записей о том, что стало с ней потом, нет ни у нашей семьи, ни у кого-либо другого, насколько мне известно. Хочется узнать еще и еще, но, полагаю, единственный доступный мне способ — тот же, к которому прибегла она: остаться.
1923
Пейзаж, покрытый пылью несколькими неделями раньше, теперь весь в тумане от влаги. Вид из окна Гарри был окутан облаками, и казалось, что все было видно сквозь непролитые слезы. В воздухе, в тон настроению Гарри, стояла печаль.
Он сказал Оливии:
— Вчера у меня был с ним долгий разговор. Я говорил ему, что хочу уехать домой, что я должен… И он соглашался. Он понял. Он сказал, что отдаст все необходимые распоряжения, что я поеду первым классом, что все должно быть по высшему разряду.
Оливия улыбнулась:
— Я прямо слышу, как он это говорит.
— Да, — Гарри тоже грустно улыбнулся. — А еще он мне признание сделал.
— И это могу себе представить.
— Конечно. Оно, понятно, всегда одинаковое, но, Оливия, всегда искреннее! Вам так не кажется? Когда он распахивает сердце, то делает это только потому, что действительно любит… Он и о вас говорил. Прошу, не думайте, что я чем-то недоволен. Боже мой, что же я тогда буду за человек, что за друг? Совершенно буду его не достоин.
— Где он? — спросила Оливия.
— В Индоре. Вчера ему прислали вести из Симлы, ему угрожают расследованием, вот он и сидел всю ночь, составляя телеграммы, а сегодня утром уехал в Индор — проконсультироваться со своими адвокатами.
— Это правда, Гарри? Он в самом деле замешан в чем-то?
— Бог его знает. Насколько мне известно, он всегда прав, а они — нет. Ненавижу их. Именно такие люди, сколько себя помню, не давали мне жить и в школе и вообще. Если бы они только меня изводили, еще бы куда ни шло, но когда его, и здесь — нет, это невыносимо. Он и не собирается терпеть. Они его еще узнают. Слышали бы вы его вчера вечером: «Погодите, вот родится мой сын, и им будет не до смеху».
— Он так и сказал?
Она отвернулась от окна и взглянула на него так, что Гарри сразу понял, что сказал лишнее.
— А что он еще сказал? — спросила она. — Говорите, я должна знать.
— Ну, часто он говорит то, чего не думает. Когда он в таком же возбуждении… — Оливия продолжала смотреть на него, и Гарри пришлось продолжить: — Он сказал, что, когда родится его ребенок, Дуглас и все остальные будут потрясены до глубины души.