— Спи, миленький. Злосчастным ты, видать, уродился. Все люди как люди, а тебя что-то гнетет. — Арина похлопывала по одеялу, байкала его, как малое дитя, но убаюкалась сама. Губы ее приоткрылись, веки беспокойно подрагивали и во сне. Доверчивостью веяло от этой девушки с приплюснутым носом, с соломенно-прямыми волосами, выбившимися из-под косынки на лоб.
Ничем не походила на Люсю эта простенькая из простеньких станичная девушка, но все-таки она приблизила к нему образ той женщины, которую память не удержала, сохранив лишь глубокие, невзаправдашно красивые глаза и ночной пожар за окном, да еще ее дыхание теплое-теплое и слова, смысл которых постиг он позднее: «Вот и помогла я фронту».
До конца не понятая, до конца не увиденная женщина больной тоской остановилась в нем, и тоска та красной корью испекла его душу. «Я тоже маленько помог фронту».
Выпростав руку из-под одеяла, Борис с любопытством притронулся к Арине.
— Вот уходилась — стоя сплю! — испуганно отпрянула Арина.
— Ты минуту-две и спала всего.
— А-а. Как птичка божья — ткнулась, и готово. Ты, оказывается, разговаривать умеешь? Какая печаль-то у тебя?
— Не знаю. Ничего не знаю. Просто тут, — показал на грудь Борис, — заболело… — Мелкий кашель встряхнул его, зашекотало нутро.
Арина попоила лейтенанта из кружки. Кашель унялся, но дыхание его рвалось.
— Ладно, молчи уж, молчи, — сказала няня, укрывая лейтенанта. — Кашель-то какой нехороший.
На большой дымной станции, где сдавали работники санпоезда белье, запасались продуктами, топливом и разным другим снаряжением, Борис вышел из забытья еще раз, услышав музыку, доносившуюся с крыши насупленного, темного от копоти вокзала. Он напрягся. Чумазый вокзал с облупленными стенами, черные, грязные пути, грачи на черных тополях, и вагоны, и дома незнакомого города, раскиданные по пригоркам, и люди с голодной тупостью в глазах — все начало окрашиваться в сиреневый цвет. Погружаясь в него, молодел, обновлялся, делался приглядней мир, а из станционного дыма вдруг явилась женщина с фанерным чемоданом, та единственная женщина, которую он уже с трудом, по глазам только и узнавал, хотя прежде думал, что в любой толпе, среди всех женщин мира смог бы узнать ее сразу.
Женщина смотрела в окно санпоезда, встретилась взглядом с его глазами. Дрогнуло лицо ее — она шагнула к поезду, но тут же отступила назад и уже без интереса пробегала взглядом по другим окнам, другим поездам.
Сила, ему уже не принадлежавшая, подбросила Бориса. Арина о чем-то спрашивала лейтенанта, тряся его, а он тянулся к окну вагона, мычал и от усилия закашлялся. Музыки он уже не слышал — перед ним лишь клубился сиреневый дым, и в загустевшей глуби его плыла, качалась, погружаясь в небытие, женщина со скорбными бездонными глазами богоматери.
Очнулся он от прохлады.
Шла весенняя гроза. Толчками, свободно дышала грудь, будто из нее выдувало золу, сделалось сквозно и совсем свободно внутри.
Весенняя гроза гналась за поездом, жала молний втыкались в крыши вагонов, пузыристый дождь омывал стекла. Впереди по-ребячьи бесшабашно кричал паровоз, в пристанционных скверах, мелькавших мимо, беззвучно кричали грачи, скворцы шевелили клювами.
Сердце лейтенанта, встрепенувшееся от грозы, успокаивалось вместе с нею и вместе с уходящими вдаль громами билось тише и реже, тише и реже. Поезд оторвался от рельсов и плыл к горизонту, в нарождающийся за краем земли тихий, мягкий мрак.
Не желая останавливаться, сердце еще ударилось сильно раз-другой в исчахлую, жестяную грудь и выкатилось из нее, булькнуло в бездонном омуте за окном вагона.
Тело Бориса Костяева выпрямилось, замерло.
Под опустившимися веками еще какое-то время теплилась багровая, широкая заря, возникшая из-под грозовых туч. Свет зари постепенно сузился в щелочку, потом потух, и заря остыла в остекленевших зеницах.
Утром Арина подошла умывать Бориса, он лежал, сморщив рот в потаенной улыбке. Арина попятилась, закричала, уронила кувшин с водой, бросилась бежать по вагону и торкнулась в тамбурное стекло, забыв повернуть ручку двери.
Покойного перенесли в хозвагон, поместили в холодильное помещение. Прикрытый палаткой, среди поленниц дров, среди ящиков, старых носилок и прочего скарба ехал он целую ночь по степи. Потом еще ночь, еще ночь — мертвого не могли сдать, с мертвым возни даже больше, чем с живым ранбольным. В безлесом южном Приуралье, на глухом полустанке мертвого выгрузили, оставив при нем Арину, чтобы она похоронила покойного лейтенанта по всем человеческим правилам и дожидалась санпоезда обратным рейсом.
Покойник оказался и в самом деле несуразным: выгрузили в таком месте, где нет кладбища. Если кто умирал на полустанке, его отвозили в большое степное село. Начальник полустанка сказал, что земля в России повсюду своя, сделал домовину из досок, снятых с крыши старого пакгауза, заострил пирамидку из сигнального столбика, отслужившего свой век. Двое мужчин — начальник полустанка и сторож-стрелочник, да Арина отвезли лейтенанта на багажной тележке в степь и предали земле.
Закончив погребение, мужчины стянули фуражки, скорбно помолчали над могилой фронтовика, Арина, пронзенная печальной минутой, винясь за бедный похоронный обряд, горестно покачала головой:
— Такое легкое ранение, а он умер…
Люди собрали лопаты и ушли, толкая впереди себя тележку. Арина все оглядывалась, ровно бы на что еще надеясь, утирала глаза рукой, измазанной землею.
Но ничего этого также не было и быть не могло.
Санпоезд, вырвавшись в степные просторы, мчался на Восток почти без остановок, сгружая на больших станциях больных с обострившимися ранениями. Ростов-на-Дону, Краснодар, станица Тимашовская, Балашов — всюду госпиталя переполнены, — война шла уже долго. В стационарных госпиталях скопились «отстойники» — больные с трудноизлечимыми ранениями, и хотя их комиссовали недолеченными домой, для дальнейшего лечения по месту жительства, пачками отсылали в нестроевые части с «остаточными явлениями», случалось — и на фронт, в действующую армию сплавляли с сочащимися ранами, со свищами, припадками — все равно госпитали оставались перегруженными.
В Саратове взяли самых тяжелых больных, подзарядили санпоезд топливом, продуктами, медикаментами — и погнали по новому адресу, в город Джамбул, намекнув, что и в Джамбуле могут раненых не принять.
Главсанупр не один этот поезд гонял по городам и весям огромной страны, надеясь на сознательность и патриотизм советских людей. Все равно где-нибудь да сжалятся, разбросают больных там-сям, разместят сверх всякой нормы, растычут по коридорам, подсобным и служебным помещениям, разделят лекарства, которых и без того катастрофически недостает, сварят суп и кашу пожиже, будут сутками стоять хирурги возле операционных столов, спасая загнивших в долгом пути раненых людей, будут медсестры и няни падать от сверхусталости.
Потом деятели санупра отчитаются перед главным командованием, хорошо и умело отчитаются, их похвалят и наградят…
…Была в очередной раз проявлена находчивость.
Где-то кто-то в безлесной степи вытащил из буксы мазутные тряпки, букса вспыхнула, ось колеса начало заклинивать, санпоезд ткнулся на каком-то безвестном полустанке, где и заправлена была букса, и поезд помчался дальше, пугая гудком немую степь, мелькая белыми занавесками и крестами, соря искрами из патрубков вагонов, клубя и расстилая по равнине тревожный черный дым паровоза.
А в мрачном товарном вагоне, отцепленном и брошенном на полустанке еще в начале войны эвакуированным с запада на восток предприятием, остался лейтенант Борис Костяев. Его подкинули, нечаянно забыли. Поскольку все деревянное с вагона давно было выдрано и унесено, хозяйственники санпоезда расщедрились и оставили покойного на списанных носилках, поставив их на железную раму вагона.
Мертвый уже пахнул, в степи протяжно завыли волки и ночью пришли на полустанок, окружили старый вагон в тупике.
Начальник полустанка догадался, в чем дело, — не первый раз такое случалось, подкидывали в брошенный вагон, да и на ходу выбрасывали из поездов заключенных, эвакуированных, воров, картежников, детей, женщин, больных стариков — все в той же надежде, что советские люди проявят сознательность, подберут трупы. Умные звери — вечно голодные волки тоже знали об этом, всегда чуяли поживу и, случалось, опережали людей.
Матерясь, кляня войну, покойника и злодеев, его подкинувших, начальник полустанка со сторожем завалили начавший разлагаться труп на багажную тележку, увезли за полустанок и сбросили в неглубоко вырытую ямку.
Поскольку с покойного взять было нечего и помянуть его нечем, пьяница-сторож тоже проявил находчивость и снял с покойника белье. Променяв белье на литр самогонки, сторож тут же и опорожнил посудину. Захмелев, он, как и полагается русскому человеку, разжалобился, вытесал из ручки санитарных носилок кол в виде пирамидки, сходил к безвестной могиле безвестного человека и спьяну, спутав ноги с головой, вбил топором свое изделие острием кверху в головах покойного.