Какой неожиданный вопрос.
— Разумею, наверное, а говорить не говорил с довойны, — ответил я ему неуверенно.
А может, уже и понимать перестал — сколько времени прошло. Да и что он так меня вытряхивает? Что я такого совершил? Зачем ему моя матка, бабка, дед? Переводить куда захотел? Анкету полирует?
Вдруг майор встал из-за стола, достал планшетку, оттуда вытащил какую-то бумагу и аккуратно уложил её на столе, ошарашив меня сообщением своего информбюро:
— Так вот, Кочергин-Одынец Эдуард, твою матку мы нашли и днями отвезём тебя к ней в Ленинград.
Я окаменел от неожиданного приговора, почему-то вытянулся в струнку перед ним, чего никогда не делал и даже не ведал, как это делается. Затем зашатался — закружилась голова — и чуть было не рухнул на пол.
— Ты что шатаешься? Стой! — крикнул он на меня.
Я шагнул назад и осел на стул подле стены. В глазах моих вращались круги. Я ничего не видел, не понимал — быть не может, фантастика!
«Те бе по вез ло, те бе по вез ло, — слышалось в моей башке. — Те бя от ве зём, те бя от ве зём…»
Пришёл я в себя в охапке у вертухая, он тащил меня от голубопогонника по вестибюлю баронского замка назад в изолятор. Простудная болезнь дала себя знать. Бредил я целых два дня с температурой под сорок.
За дней десять до Нового года меня перевели из изолятора в скотский двор, посчитали здоровым. Собственности, как понимаете, я не имел, и собираться на отъезд из колонтая мне было не нужно. Главный надзирало сообщил, что через две недели все мои документы будут прописаны, после чего меня повезут в Ленинград. За этот срок долги перед братвой я обязан выполнить. Главное — закончить портрет Усатого для Толи Волка, пахана из среднего «амбара», начатый ещё до моей болезни. Кроме того, необходимо было напечатать шесть колод цветух, по две для каждого отряда. Пришлось мало спать и сильно напрягаться.
Уезжал я в мою новую неизвестность чистым — долгов не имел ни перед кем, оставив по себе память — портрет Отца Народов на груди соседского пахана Толи Волка, шикарного щипача, между прочим.
Наш чухонский поезд пришёл в Питер затемно. Колонтайский экспедитор, по обозванию Мутный Глаз, смесь латышского стрелка с эстонской революционеркой, растолкал меня минут за двадцать до остановки. Времени хватило только на гальюнные необходимости и пайковый завтрак. Спросонок я ещё не осознавал, что со мной происходит, куда меня везут. Только когда поезд остановился и лагаш-кондуктор открыл дверь вагона в холодную темноту январского утра, я понял, что это подлинная реальность. Теперь жизнь моя может измениться, и из подворыша-скачка, пацана-майданника, колониста-татуировщика я выйду, как говорили мои колонтайские подельнички, в стопроцентные фраера. Одним словом — житуха повернётся совсем в другую сторону. Мутный Глаз, привёзший меня для сдачи питерскому НКВД, вцепился в мою руку костлявыми пальцами и тащил по перрону и майдану до самого трамвая, не ослабляя хватки.
— Отстегну, как доставлю и сдам тебя под расписку на Урицкого ленинградским начальникам и твоей матке Броне, как ты её именуешь, — объяснил он мне свою строгость.
Он не понимал, что я нашамался за двенадцать лет казённых домов, милицейских дежурок, ночёвок в сене и соломе совместно с крысами-полёвками, подвижных составов всех сортов, колонтайских охранников с экзотическими кликухами вроде Чурбан с Глазами или Пень с Огнём и прочего, и прочего. Он не понимал, что я обрадовался, когда разыскали в Питере после отсидки в тюрягах мою матку Броню (она «отзвонила чирик» по 58-й статье за шпионство). Я мог бы смыться от него в сутолоке огромного вокзала или тем более в трамвае без труда — мне, скачку, это было нипочём, но у меня был интерес к будущей неизвестной свободе. Что стало бы со мною в блатной жизни, я уже знал.
В забитом рабочим людом трамвае мы ехали долго — из ночи в утро и сошли с моим экспедитором в синем холодном свете на какую-то широченную улицу против огромного, обелённого зимой сада. Сквозь деревья виден был силуэт длиннющего дома-барака, он напоминал эстонскую (остгейтскую) крепость, в которой находилась моя колония, только богаче и величественнее во много раз. Посередине этой крепости красовалась башня-вышка, украшенная колоннами, — наверное, для специальных охранников.
— Что за крепость прямо в городе? — спросил я своего сопровождающего.
— Морское Адмиралтейство. Видишь — шпиль с кораблём, — сказал он, подталкивая меня вперёд, к тротуару.
Через малое время мы оказались на углу улицы, по которой тоже пилили трамваи и сновало множество спешащих куда-то людей. Перед моими бродяжьими зенками возникло огромное пустое снежное пространство, окаймлённое богатющими домами с бесчисленными колоннами. В центре этого белого поля, на котором могла разместиться целая армия энкавэдэшников, торчал высоченный столб. На верхней площадке его стоял тёмный крылатый дядька-ангел с крестом в руке. «Что за невидаль такая?» — подумал я, переходя впервые в жизни по зелёному фонарю большую улицу. В этой звездастой стране вдруг какие-то церковные ангелы на верхотурах.
За столбом вытянулся дом-дворец — колонна на колонне, колонной погоняет. А на крыше выстроились фигуры ряженых вертухаев, как караульные чурки в зоне на вышках. Мы пошли по правой стороне этого великанского плаца, вдоль жёлтой высоченной стены округлого домины, поставленного в давние времена в честь воинов-гулливеров. Мутный Глаз сразу выпрямился, принял стойку «смирно» и замаршировал, дёрнув меня, глазевшего на всё это диво, за собой. Когда дом, мимо которого мы шли, он обозвал Главным штабом, меня охватила бесконечная тоска: неужели снова придётся объясняться с фараонами или даже с самим прокурором за многочисленные побеги из детприёмников и колонтаев в этом их штабе?.. И мне стало зябко в моём казённом потёртом бушлатике на огромной нелюдской площади, окружённой со всех сторон домами-дворцами вождей-прокуроров.
По нашим пацанским понятиям, прокурор — самый главный начальник над человеками, как царь, но цари отошли в сказку, а прокуроры остались. В блатном мире их кличут дворниками. Может быть, в честь этих дворцов, где они паханствуют?
Мутноглазый всю бесконечную дорогу держал меня своими костистыми клешнями за запястье правой руки. Проходя мимо гулливерской арки, ловко соединявшей две одинаковые полукруглые домины, я увидел огромные лепные украшения на стенах. Оружие, доспехи, шлемы. Меня поразили гигантские, подавляющие размеры всего этого. Но почему-то я подумал, что с них можно будет снять рисунки для выколок блатным клиентам. За аркой, перед огромной дверью с энкавэдэшной гербовой вывеской, курат отпустил мою руку, чтобы достать папку с телегою на меня из своего кожаного швабского портфеля. Дверь оказалась такой тяжёлой, что ему пришлось открывать её обеими руками, поставив портфель на снег. За первой дверью была вторая, а там охрана — два энкавэдэшных громилы в чистой новенькой форме с одинаковыми лицами и наркомовскими усиками, как будто кто-то их выколол по трафарету. Мой начальник почему-то снял с головы эстонско-латышскую шапку, пригладил свою редкую паклю и протянул им папку с документами. Охранники, поковырявшись в ней, впустили нас за барьер и показали на мощную дубовую дверь. Открыв её, мы попали в просторную залу, напомнившую мне чем-то многочисленные милицейские дежурки, которые я перевидал от Сибири до Эстонии, только во много раз больше, богаче и чище. «Амбец пришёл, вконец уроют», — подумал я, оказавшись в главной дежурке фараонов-гулливеров. Но ничего страшного поначалу не произошло. Велели сесть на дубовый диван слева от входной двери — ближе к окну. Мне повезло, я устроился рядом с громадной горячей батареей — по дороге основательно подмёрз. Отогревшись малость, стал рассматривать энкавэдэшную обиталовку. Зал с высоченными потолками поделён был массивной дубовой стойкой на две части — легавую и общую. Две двери находились на моей, общей стороне, две — на милицейской. Все стены дежурки обшиты были дубовыми панелями выше моего роста. У стены и в простенке окон тоже стояли тяжёлые дубовые диваны, похожие на вокзальные, только на спинках их были вырезаны не буквы МПС, а щит и меч.
В легавой части, подле стойки, за письменным столом сидел дежурный капитан — суточный хозяин главных сеней фараонского штаба. Но первое, что бросилось мне в глаза в этом великанском зале, — это два портрета, глядевшие друг на друга. Между двумя окнами с видом на площадь висел портрет вождя в белом кителе со звездой генералиссимуса под воротником и знакомым мне улыбчатым прищуром мокрушника. Такой богатый портрет я видел впервые. Сработан он был чисто живописным рисовальщиком — видать, знатным. Я даже встал и подошёл к нему, чтобы ближе рассмотреть, как он сделан. Дежурный, заметив мой интерес к портрету, сказал не без гордости: