О чем же они говорили в это время — пытался он вспомнить потом. Да, Зайцовский долго рассматривал чертежи, и Блинов, следя за ним взглядом, видел, как останавливается он на каждом повороте, начиная от того места, где подъездная дорога отходила от магистрали и шла, легко изгибаясь, мимо полей, по опушке леса, а затем, обогнув лес, в самом узком, но единственно оправданном и возможном месте пересекала огромный овраг. И Блинов физически ощутил, как остановился взгляд Зайцовского на этом овраге и на надписи — «железобетонная труба 2X2 м». И здесь, кажется, он, Зайцовский, понял, что с технической стороны тут ни к чему не придерешься, и задал те самые вопросы про насыпь: чем, мол, объясняется насыпь на таком, казалось бы, ровном месте, на что Блинов и ответил про пылеватый суглинок.
А потом Зайцовский спросил про щебень, откуда его брать, и про песок для насыпи, но это, конечно, были детские вопросы, так что, ответив на них, Блинов мог вовсе не прерывать своих мыслей о событиях, случившихся очень давно. И даже после того, как Зайцовский перестал задавать вопросы, а Кузьмин начал говорить, он не слушал его слов, обращая внимание только на интонацию, ожидая услышать какой‑то прямой, непосредственно относящийся к делу вопрос. То, что Кузьмин говорил об экономии, было, с его, Блинова, точки зрения, сплошной нелепостью, на этом не стоило даже задерживать внимания. Это просто были общие места, уже в институте им внушали, что неразумная, непродуманная экономия есть только другой вид расточительства, который легко может быть доведен до нелепости, как если вдруг водитель «скорой помощи» начнет экономить бензин на срочном вызове, а врач — медикаменты. Но Кузьмин, видно, если и учился в институте, то в иные времена, и он вцепился именно в экономию и постарался выжать из этого все, что только можно. Его, похоже, не смущало, что хорошая дорога всегда стоит дороже плохой, он даже и вопрос так не ставил, он просто взял стоимость той дороги, что была на чертеже, и занялся элементарной арифметикой. И при помощи вычитания тут же доказал, что может сэкономить на одной этой дороге четыреста тысяч. Что он мог построить на оставшиеся сто тысяч, что это была бы за дорога длиною в пятнадцать километров, где каждый километр стоил бы меньше семи тысяч, об этом он не сказал ни слова, об этом можно было только догадываться, как и о том, каким образом семитонные грузовики могли бы двигаться по такой дороге в весеннюю или осеннюю распутицу. Но и об этом Кузьмин не говорил ни слова. Он обыгрывал четыреста сэкономленных тысяч так долго, что Блинов, который вначале все‑таки если и не слушал вполне, то хотя бы краем уха прислушивался, потом уже и вовсе перестал слушать, и над ним словно стали смыкаться волны, слой за слоем. Тут‑то он и пропустил момент, когда Кузьмин перевел разговор в другое русло — от экономии, которую он считал в чем‑то, ну хотя бы в окончательных цифрах, еще спорной, к порядкам в секторе вертикальной планировки, что было для него не только бесспорным, но и бесспорно более важным. А то, что начальник сектора сам подает пример, отказывается выполнять распоряжение главного инженера проекта, придавало всей этой новой теме особую остроту и, так сказать, пикантность.
Но Блинов прослушал, проглядел этот новый поворот, допустил развитие этой новой темы, потому что думал в это время даже уже не об Артавазде, а о самом себе и о том, что заставило его, человека столь далекого — всегда, можно даже сказать, убежденно далекого — от истории, все‑таки вернуться к ней, искать и находить в ней, в застывшем, осевшем прошлом человечества, похожем на плотный, слежавшийся ил, ответы на вопросы, встававшие перед ним сегодня. Никогда, никогда не мог он предположить такого: ни тогда, когда представлял себя летящим на торпедном катере среди разноцветных волн Черного, Желтого или Красного морей, ни позднее, когда он, вытирая тряпкой руки, ходил по проходу между чавкающих, грохочущих машин в желтом свете ламп накаливания, еще не замененных лампами дневного света, ни тогда, конечно, когда он, стиснув зубы, вчитывался в строчки учебников, а по вечерам заступал на смену в институтской кочегарке. И так год за годом, буравя, перемалывая институтскую премудрость, а в редких перерывах еще успевая, каким бы удивительным, невозможным, неправдоподобным это ему теперь ни казалось, вырываться на Крестовский остров к маленькому островерхому домику с позеленелой от возраста крышей, а затем в четверке, в гладкой, красного дерева лодке, скользить по синей упругой воде, то ли вниз по течению до стадиона на взморье, выставив на носу зажженный фонарь, то ли поднимаясь вверх по Малой Невке до Гренадерского моста, а то и еще выше.
Нет, не нужна ему была тогда история, и уж совсем не нужна она была ему, когда в его жизнь вошла маленькая черноволосая девушка, когда дни понеслись быстрее, чем их скифовая четверка после команды «марш», и чем лучше было ему в настоящем, тем меньше нуждался он в напоминаниях. А что такое история, как не постоянное, непрерывное напоминание об изменчивости настоящего, которое невозможно удержать, как бы прекрасно оно ни было, и которое вот здесь, у тебя на глазах, становится, уходя навсегда, невозвратимым прошлым, оседая — слой за слоем — на дно твоей памяти. Но пока ты счастлив, ты все‑таки думаешь только о настоящем, о том, чтобы задержать его, продлить, продлить еще, если не навсегда, не до бесконечности, то достаточно долго. А прошлое — к чему тебе оно? Прошлое — это напоминание о том настоящем, которое было и прошло, о том, что все, что было, — прошло, и все, что еще только будет, — тоже пройдет. Но в том‑то и дело, что, пока ты счастлив, ты не нуждаешься ни в чем, и меньше всего в напоминаниях.
Вот почему тебе не нужно все это, и ты можешь говорить в упоении собственным счастьем, чуть снисходительно и беззлобно посмеиваясь над пристрастием к окаменевшему прошлому, которое заставляет черноволосую девушку часами сидеть у письменного стола: «Ах, оставь ты это все, зачем тебе все это. Иди ко мне. Иди ко мне, я люблю тебя, иди ко мне…»
Вот тут‑то все и случилось. Вот тут‑то охотник и подстерег зазевавшуюся лису, выждал момент, а затем выскочил из засады и…
— Ну, так вы намерены выполнить мое требование? — спросил Кузьмин.
И он так же быстро, почти без раздумья, захваченный врасплох, ответил:
— Конечно. Конечно, нет.
Что и нужно было Кузьмину. Его удовлетворение было просто написано на его лице, на красном его лице, и в длинных его продольных морщинах. В воздухе пахло тревогой, какой‑то ошибкой, которую нельзя было уже поправить, по крайней мере сейчас. И тогда Блинов понял, что это были за слова, которые предшествовали последнему вопросу, и как это он так недооценил Кузьмина, что попал врасплох. Да, стоило тут принюхаться к обстановке, и — пусть с опозданием — он сделал это. В комнате явственно пахло опасностью, а также коньяком и жареными зернами кофе, которым следовало бы уничтожать запах коньяка. Пахло неподчинением нижестоящих чинов и недовольством высокого начальства, а потом настала многозначительная пауза, в конце которой Зайцовский произнес своим обычным, чуть, может быть, более скрипучим, чем обычно, голосом:
— А мне не нравится, как вы это сказали.
Ему и самому не нравилось. Он стоял и молчал.
Потом он спросил:
— Я вам больше не нужен? Я могу идти?
— Да, — сказал Зайцовский. — Вы можете идти. Нет, чертежи оставьте.
После чего он и оказался вновь на лестнице, но, конечно, спешить наверх ему не было никакого смысла, он просто шел, шаг за шагом, и вдруг подумал, что устал неизвестно отчего, и хотя он не верил в предчувствия, что‑то не так все происходило сегодня… Навстречу ему, перепрыгивая через три ступеньки, неслись два стоялых жеребца, два инженера из отдела канализации, и трудно предположить, что бы с ним стало, если бы они не тормознули в самый последний момент. Они выкрикивали что‑то несуразное, и лица у них были распарены, как после бани, и Блинов вполне мог предположить, что каждый из них выиграл по «Москвичу» или угадал все шесть цифр в «Спортлото». Но он еще хотел только спросить, что же такое случилось, из‑за чего человека чуть не сшибают с ног, как один из этих двух, то ли в виде компенсации за испуг, то ли от избытка чувств, подмигнул Блинову и сказал — нет, выпалил:
— Уже слыхали?
— А что, — спросил Блинов с какой‑то странной надеждой, — что случилось? Пожар?
Тут оба посмотрели на него. Блинов ясно прочитал в их взгляде, как он стар и как им обоим жаль его. А может быть, это ему показалось, насчет жалости, и им было вовсе его не жаль.
— Веденин выиграл тридцатку, — сказал тот, что пониже, и, пока Блинов соображал, пока говорил: «Что?.. кто выиграл?» — пока вспомнил, что начались ведь Олимпийские игры, тех двоих уже и след простыл, а топот и грохот раздавались где‑то далеко внизу.