— К восьми утра надо быть в зале отправки.
Кузин подумал чуток и сказал:
— Вот там и состыкуемся в баре. В семь тридцать. На всю катушку разматывайся, Иван! Вещички я поднесу.
По уговору, Ампарита ждала Ивана ближе к вечеру, когда он с базы вернётся. И преждевременный вызов по телефону её и обрадовал, и встревожил. Чтобы не терять зря времени и не мозолить глаза родителям, договорились встретиться в «Тропикане».
Иван подоспел в варьете первым. Днём публика сюда редко заглядывала: кураж на сцене начинался заполночь. Но нынче тут было шумно. Заголённые, в пышных набедренных перьях хористочки репетировали программу к завтрашнему Дню павших за дело Революции. На авансцене торчмя стоял портрет Хулио Тромпо, а задник наспех заделан крепом. Однако аккомпанемент оркестра был далеко не траурным, и девочки взбрыкивали ногами с привычной лёгкостью — лихо, кафе-шантанно. Всё как всегда. Но в финале канкана девочки дружно пригнулись, на «алле-ап» вскинули пёрышки, и на их задранных попках живою строкой взыграли буквы:
!DOBLAREMOS LA VTJILANCIA![86]
«Ай да ну! — оторопело подумал Иван. — Ну прямо как у нас — всё через жо…».
А половина девочек улыбчиво обернулась в зал, подняла перышки спереди, и теперь на девичьих прелестях купно и как-то двусмысленно прочиталось:
DOBLAREMOS LA PRODUCTIVIDAD[87]
Лозунг несколько удлинился и восклицательными значками пришлось пожертвовать. Но одного передка всё равно не хватило, и к девочкам наскоро прихвостился женоподобный комик в трико, прикрывший картонным «D» своё сомнительное достоинство.
«И эта новизна не нова, — укрепился в мысли Иван. — Где всё через задницу, там поиск скрытых резервов».
В руках у него были цветы, предназначенные для Ампариты. Поколебавшись чуток, он подошёл к рампе и возложил букет к траурному портрету: «Прости, браток, всё что могу!» И, не оглядываясь, устремился на улицу.
Новое так и наступало на пятки. Ампарита приехала на маршрутном, не виданном раньше такси, и за рулем, Иван готов был поклясться, обозначилась та самая негритянка из «Пахаритос», на которой Чанов обжёгся и шумел потом: «Деньги назад!».
«Прикрыли! — мельком отметил Иван. — Кузину не обломится… Где теперь ему мыкаться до утра?».
Озабоченный вид Ивана сразу бросился Ампарите в глаза, и, прильнув к нему, она тотчас спросила:
— Tienes unos desgustos? Que ha pasado?
— Por el contrario! — бодро брякнул Иван и дальше уже понес полную ахинею: — Como se dice, hay solo un dia felis para matar su oso cuarente. Y me presen-tan ahora la posibilidad para un descanso en Sibiria. Mi avion a Moscu…[88]
— Claro! Tu tienes, deseo llavar me consigo, — с опережением догадалась возлюбленная.
— Muy bien! De paso iremos a visitara mi hermano mayor en Paris у pasar el tiempo diveprtido en su hacienda en Avinion.[89]
Иван, иначе не выразишься, опупел.
— Э… э, э-е-э, — зашевелил он сложенными буквой «о» губами. Да и что, собственно, мог он сказать? Что Елисейским полям он предпочитает Елисеевский магазин на Тверской? Что к любым полям у него после картошечки аллергия? Или сослаться на несезон: дескать, концертов в Москве летом нет, и потому любитель Баха и теплоцентрали гобоист Сушкич ни днём ни ночью покоя в многокаютном «Титанике» им не даст? И потому, спрямив позорное «о», он выцедил из себя слова, какими курсанты на выпускном вечере девушек утешают, прежде, чем дёру через забор на станцию дать:
— Espera me, у уо regresare… Muy pronto![90] И, потупившись, как швейцар в ожидании чаевых, распахнул перед девушкой дверцу машины.
В пасаду они поехали молча, под гнётом некой недоговорённости. Признаться, Иван не считал зазорным дурить государство, поскольку оно загодя воздавало гражданам сторицей. Но в личной жизни он чурался обмана. И его угнетало сейчас чувство неловкости, так и подмывало сказать, что шансов свидеться вновь у них не больше, чем у приговорённых пожизненно и отбывающих срок раздельно, каждый в своём лагере. Уже одна «БДИТЕЛЬНОСТЬ!» на заголённых попках достаточно говорила, что Остров Свободы становится Остовом. С границей на замке. И при всей дружбе братских режимов, у Ампариты не было синей рубашки — этого пропуска-аттестата для обучения в Москве. Увы, и такая лазейка была для неё отрезана. Что ж до Ивана, то он, как человек «орлиного племени», теперь и вовсе будет прикован к родовому гнезду.
«А вот как подарю колечко, так и пойду в сознанку, — тянул время Иван. — Но… но тогда получится, будто я откупаюсь, чёрт побери!».
Возле пасады Ивана ждало новое огорчение. Не в пример вчерашнему сюда набежала туча машин, и в основном то были такси с пустыми кабинами. Видимо, девочки лишь для блезиру подчинились властям и кинулись дружно в работу «по-совместительству».
Иван трижды проклял декрет и дважды вспотел, пока отыскал незанятый нумер. Хорошо хоть убранство комнаты оказалось не хуже давешнего. Издёрганный донельзя Иван поднял трубку, затребовал то же, что и вчера, и в ответ был со вздохами сожаления предупреждён, что вместо шампанского будет и.о. шампанского — то бишь «Совиетико», гуляющее за рубежом под псевдонимом «Игристое».
«Сойдёт, — подумал Иван. — В моём положении пора к советскому привыкать. Но Ампариту на пересадке в Бурже всё ж помяну французским».
В частых разъездах прощания с милыми провинциалочками воспринимались им с облегчением. Их имена он забывал уже на верхней ступеньке поезда, а если и вспоминал когда, так в голову прибегали попутно стишки, вроде:
Я не поеду осенью в Тамбов.
Там жёлтый лист по мне не планет,
Там рыжий мальчик в садик скачет И кличет «папой» встречных мужиков.
И не поеду никогда в Тайшет,
Упрёков климат мне не по-душе!
Ни в чей альбом стишки. Ерундопель какой-то. И в отместку ему эта прощальная ночь была настоящей пыткой. Боль сидела в нём даже в минуты сладкой опустошённости, когда любимая в забытьи, в истоме ласкала его смуглыми пальцами и умоляла не связываться с «эль осо куаренте» — сороковым медведем, им же нелепо придуманным, абы что сказать.
— Estreila mia[91], — нежил её он лёгкими, в полдыхания поцелуями. — Tu es mi oso cuarente, en tus abra-zos quiero morir…[92]
Ни сон, ни даже краткое забытьё не шли ему на подмогу. Всё глубже брала тоска. Холодным инеем на душе лежала невысказанность. И на рассвете, когда промёрзлой, трескучей пластинкой внутри у него вновь запело «Вот вам крест, что я завтра повешусь», он признался Ампарите во всём. Даже про Суш кина рассказал с разгона. Форс-мажор, господа! Душа у русского человека на скрепах, и всё-то ему нормально, всё хорошо, но уж когда прорвёт, до донышка изольётся.
— Que barbaridad. Que miseria!.. Eso es imposible… insoportable![93] — порывисто сопровождала слова Ивана любимая.
Иван прикусил губу и сожмурился: «И дёрнуло же меня за язык?! Сейчас начнётся истерика».
А Ампарита вскочила и начала рыться лихорадочно в сумочке. На пол полетели гребёнка, деньги, ключи.
«Хорошо, если ищет платок, — в печальном раскаянии заскучал Иван. — А ну как яд… горстку снотворного…».
А Ампарита меж тем, видимо, отыскала что нужно, и принялась рваным почерком сочинять записку.
«Так и есть!» — укрепился в подозрениях Иван и резко поднялся, чтобы отраву отнять и записочку «никого не виню» скомкать.
Однако вырванный из-под руки девушки «яд», предназначался Ивану! И недописанный до конца рецепт содержал следующее:
«Мануэль! Приюти беженца в Авиньоне до моего приезда. Отец согласен. Мама здорова. До встречи. Осенью нас будут обменивать (sic!) на трактора — пять к одному, либо 1000 долларов с головы…».
Иван тихо окоченел: «Ещё одна Марта… И я, негодный к промену, опять каким-то довеском иду…». И, устегнув себя в банной манере вафельным полотенцем, нескромно осведомился:
— Estas segura, que padre esta de acuerdo?[94]
— Ahora no tiene ningun iraportancia,[95] — мягко парировала любимая. — Solo de tu depende nuestro futuro. El provenir en tus brazos propios…
«Лишь от тебя зависит наше завтрашнее. Будущее в твоих собственных руках». Такие слова Ивану доводилось слышать лишь дважды: когда ханыги с Трубной просили сдать его в скупку краденое пальто, и ещё когда в мёртвом, промёрзлом Гжатске ночная девушка посылала его в ресторан за вином. В остальном же всё за него решала «судьба», всё зависело от швейцара, от Мёрзлого, от Лексютина, от Гусяева, и «заглавно», конечно же, от Примат-Эксцентрика, гнавшего всех гуртом в коммунизм, вовсе не потому что «социализм» не мог выговорить — получалось нечто гибридное от «Цицерона» и «клизмы», а исключительно благодаря по складам начитанности и вере в идею фикс. Иконостасная, с меняющимися ликами идея со дня рождения определяла будущее Ивана. В «своих руках» он ничегошеньки никогда не держал ему оставили разве что разводить ими: «Нас не спрашивают!».