— Я так понял, что вы финансист.
— Я? Разве я похож на финансиста?
— Конечно похож. Правда, больше на английского, чем на американского. Но, вне всякого сомнения, финансист. А разве нет?
— Нет. Я приехал сюда ради стихов Гонзаги, стихов, которые принадлежали графине дель Камино. Любовных стихов, посвященных ей поэтом Мануэлем Гонзагой.
— Мануэлем? Тем солдатиком? Тем маломерком? Который был ее любовником в тысяча девятьсот двадцать восьмом году? Его убили в Марокко.
— Да, да! Как ваш дядя распорядился стихами?
— А, вот вы о чем. Да никак. Графиня распорядилась ими сама. Велела похоронить стихи вместе с собой. Забрала их с собой в могилу.
— В могилу? С собой, говорите? И списков нет?
— Думаю, что нет. Она оставила дяде распоряжения, а дядя был человек верный. Верность была его девизом. Мой дядя…
— К черту! К черту всё! И среди его бумаг нет ничего, касающегося Гонзаги? Никаких упоминаний о нем ни в дневниках, ни в письмах? Ничего?
— Он оставил мне акции рудника. Это большая ценность. Не сейчас, но они станут ценными, если мне удастся достать деньги. Беда в том, что в Испании серьезной суммы не раздобудешь. Испанские тузы трусливы и невежественны. У нас все еще продолжается эпоха контрреформации. Разрешите показать вам, где находится рудник. — Он развернул карту и принялся рассказывать о топографии Атласских гор.
Кларенс ушел, вернее, бежал от него. Запыхавшийся, разъяренный, преодолел подъем, ведущий в верхнюю часть города.
* * *
Едва переступив порог своего номера, он понял, что его чемодан обыскивали. Вне себя от бешенства он захлопнул чемодан, проволок его вниз по лестнице, мимо чаши с зеленой водой, в холл. И набросился на администратора:
— С какой стати полиция роется в моих вещах?
Администратор побледнел, но был тверд:
— Senor, вы, должно быть, ошиблись.
— Ничего я не ошибся. У меня в номере обшарили корзинку для бумаг.
С кресла в холле к ним двинулся мужчина. В поношенном костюме, с траурной повязкой на рукаве.
— Ох уж эти мне англичане! — Его трясло от ярости. — Они понятия не имеют, что такое гостеприимство. Приезжают к нам, живут в свое удовольствие, осуждают нашу страну, жалуются на испанскую полицию. Бывают же такие ханжи! Да в Англии полицейских куда больше, чем в Испании. Всем известно, что в ливерпульской тюрьме, а это огромная тюрьма, все камеры забиты масонами. В одном Ливерпуле encarcelados[56] пять тысяч масонов.
Что тут скажешь? Всю дорогу до Мадрида Кларенс просидел в своем втором классе, не проронив ни слова и не шелохнувшись.
Когда горы остались позади, небо раскололось. Пошел дождь, обложной, внезапный, пузырящиеся лужи покрыли неохватное плоскогорье.
Кларенс предчувствовал, что ему наговорит эта рыжуха мисс Уолш за ужином.
Порой в голову Рогину лезла сущая дичь. Всего тридцати одного года, сносной внешности — черные стриженные ежиком волосы, небольшие глаза, зато лоб высокий, открытый — Рогин был химик, ученый, и ход его мысли носил, как правило, основательный, предсказуемый характер. Однако во вьюжный воскресный вечер, когда этот кряжистый человек в глухо застегнутом добротном плаще шел нелепой походкой, выворачивая носки наружу, к метро, с ним творилось что-то странное.
Он ехал к невесте — на ужин. Прямо перед тем, как ему выходить, она позвонила и сказала:
— Тебе придется кое-что купить по дороге.
— Что нам нужно?
— Немножечко ростбифа, это раз. Я купила сто граммов, когда возвращалась от тети.
— Джоан, но почему сто? — Рогин испытывал острое раздражение. — Ста граммов хватит всего-навсего на один порядочный сандвич.
— Вот поэтому тебе и придется заскочить в кулинарию. У меня не хватило денег.
Он чуть было не спросил: «А куда подевались те тридцать долларов, которые я дал тебе в среду?» — но вовремя спохватился.
— Мне пришлось дать Филлис деньги на уборщицу, — сказала Джоан.
Филлис, двоюродная сестра Джоан, молодая разводка, денег не считала. Они с Джоан снимали квартиру на пару.
— Ростбиф, — сказал он. — А что еще?
— И еще шампунь, миленький. У нас весь шампунь вышел. И поторопись, миленький. Я весь день по тебе скучала.
— А я — по тебе, — сказал Рогин, но, по правде говоря, его чуть не весь день снедала тревога. У Рогина был младший брат, чье обучение в колледже оплачивал он. Да и мать — ее пожизненной ренты при нынешней инфляции и больших налогах не хватало — тоже нуждалась в деньгах. У Джоан были долги, и он помогал ей их отдавать: она не работала. Подыскивала себе занятие по душе. Не могла же она с ее красотой, образованием и аристократическими повадками работать продавщицей в какой-нибудь лавчонке; не могла она пойти и в манекенщицы (Рогин считал всех манекенщиц самовлюбленными ломаками, и не хотел, чтобы Джоан походила на них); не могла она и пойти ни в официантки, ни в кассирши. Кем же она могла стать? Впрочем, что-нибудь непременно подвернется, а пока что Рогин не решался роптать. Он оплачивал ее счета — зубному врачу, универмагу, остеопату, терапевту, психиатру. В канун Рождества Рогин чуть не спятил. Для него Джоан купила бархатную куртку с бранденбурами, превосходную трубку и кисет. Для Филлис — гранатовую брошь, итальянский шелковый зонтик и золотой мундштук. Для других друзей она накупила голландских оловянных кружек и шведских бокалов. Далеко не все подарки были приобретены, а от рогиновских пятисот долларов уже ничего не осталось. Он не показывал, как ему тяжело: слишком любил ее. Считал, что по-человечески она куда лучше его. Деньги ее никогда не беспокоили. Характер у нее был прелестный — неизменно жизнерадостная, она вовсе не нуждалась в психиатре. И к психиатру ходила лишь потому, что Филлис лечилась у психиатра и это раззадорило ее любопытство. Ей никак не хотелось отставать от родственницы, чей отец нажил миллионы на торговле коврами.
Пока Рогин ждал, когда продавщица завернет бутылочку с шампунем, его вдруг осенила мысль, причем очень ясная: в жизни, куда ни кинь, всюду — деньги, точно так же, как в смерти всюду — земля. Напластование — всеобщий закон, каждый следующий пласт давит на предыдущий. Кто свободен? Никто. Над кем ничто не тяготеет? На всех что-то давит. Даже скалы, земные воды, звери, мужчины, дети — все несут свое бремя. Поначалу эта мысль показалась Рогину на редкость ясной. Правда, она чуть не сразу затуманилась и тем не менее подействовала на него очень сильно — он почувствовал такую радость, словно его одарили чем-то ценным. (Не то что бархатная куртка, которую он не мог заставить себя надеть, или трубка, которую не мог курить — давился дымом.) Осознав, что тяготы и горести — всеобщий удел, он отнюдь не опечалился, совсем наоборот. Пришел в отличное настроение. Просто удивительно, как хорошо у него стало на душе, мало того, каким зорким стал его взгляд. Его глазам вдруг открылось все окрест. Он с восторгом наблюдал, как улыбались и флиртовали аптекарь и женщина, заворачивающая шампунь, как на ее лице борозды, следы забот, сменились бороздками веселья, и аптекарю запавший рот не мешал дружелюбно над ней подтрунивать. Да и в кулинарии Рогин столько всего наподмечал и столько удовольствия ему доставляло само присутствие здесь, что это было просто удивительно.
Кулинарии воскресными вечерами, когда остальные магазины уже закрыты, дерут втридорога, и обычно Рогин был начеку, а сегодня он об этом и не думал, во всяком случае, почти не думал. От запахов маринованных огурчиков, колбас, горчицы и копченой рыбы он был просто на верху блаженства. Он испытывал жалость к людям, которые покупают салат с курятиной и рубленую селедку: будь у них зрение получше, они разглядели бы плоские перчинки на курице, ослизлую селедку, да там и селедки-то всего ничего, больше вымоченного в уксусе черствого хлеба. Кто их покупает? Сони, которые залеживаются в постели, одиночки, которые просыпаются уже в сумерки, под вечер, и тут-то и обнаруживают, что в холодильнике хоть шаром покати, или люди, живущие исключительно духовными интересами. Ростбиф был аппетитный на вид, и Рогин купил полкило.
Нарезая мясо, лавочник покрикивал на мальчишку-пуэрториканца, который пытался достать с полки пакет шоколадного печенья.
— Ты что, решил полку на себя опрокинуть? Эй, чико, погоди минутку.
Лавочник, хоть он и смахивал на одного из головорезов Панчо Вильи, тех, кто обмазывал врагов патокой и пригвождал к муравьиным кучам, — пучеглазый, точно жаба, с толстенными ручищами — такими ручищами только пистолеты из-за пояса выхватывать, — был вовсе не плохим человеком. Коренной ньюйоркец, решил Рогин — он и сам был из Олбани, — ньюйоркец, загрубелый от унижений, на которые не скупился этот город, приученный подозревать всех и вся. Но в своем собственном царстве, на капитанском мостике за прилавком, ему ведома справедливость. И даже сострадание.