— Джино!
Тот на момент остановился. Потом опять стал придвигаться. Филип не отступил.
— Делай со мной что хочешь, Джино. Твой сын умер. Он умер у меня на руках, помни это. Это не оправдывает меня, Джино, но все-таки он умер у меня на руках.
Левая рука Джино медленно-медленно протянулась вперед. Она маячила перед Филипом, как насекомое. Затем она опустилась и сжала его сломанный локоть.
Филип что было силы ударил здоровой рукой. Джино молча, без крика, без единого слова упал.
— Скотина! — вскрикнул англичанин. — Убей меня, если хочешь! Но не смей трогать больную руку!
Тут же его охватило раскаяние, он опустился подле своего недруга и стал приводить его в чувство. Он ухитрился приподнять его и прислонить к себе. Обнял его здоровой рукой. Филипа переполняли жалость и нежность. Он без страха ждал, когда Джино очнется, уверенный, что теперь оба они в безопасности.
Неожиданно Джино пришел в себя. Губы его шевельнулись. На миг показалось, что он, слава Богу, сейчас заговорит. Но вот он с трудом поднялся, вспомнил все и двинулся… но не к Филипу, а к лампе.
— Делай что хочешь, но подумай…
Лампа пролетела через всю комнату, через лоджию и разбилась о дерево внизу. Филип, очутившись в темноте, начал звать на помощь.
Джино подошел к нему сзади и больно ткнул его в спину. Филип с воплем закрутился на месте. Всего только тычок в спину, но Филип догадывался, что ему уготовано. Он отмахнулся от Джино в темноте, призывая этого дьявола драться, убить его, Филипа, но только не мучить. Потом, спотыкаясь, бросился к двери. Дверь оказалась открытой. Вместо того чтобы бежать вниз, Филип, потеряв голову, кинулся через площадку в комнату напротив. Там он лег на пол и забился между печкой и стеной.
Все чувства его обострились. Он услышал, как Джино крадется на цыпочках по комнате. Он как бы видел, что творится у того в мозгу — вот сейчас он потерял след, а сейчас воспрял духом; теперь колеблется, раздумывая, не спаслась ли жертва бегством вниз. Джино резко взмахнул над ним рукой, послышалось тихое ворчанье, похожее на собачье, — Джино обломал себе о печку ногти. Физическую боль переносить почти невозможно. Мы кое-как терпим ее, когда она постигает нас нечаянно или для нашей же пользы (как это большей частью происходит в наши дни, если не считать школьных лет). Но когда ее причиняет злая воля взрослого мужчины, ничем не отличающегося от нас по облику, мы утрачиваем над собой власть. Единственным желанием Филипа было вырваться из комнаты любой ценой, поступившись своей гордостью и достоинством.
Джино шарил теперь около столиков на другом конце комнаты. Внезапно инстинкт пришел ему на помощь. Он быстро пополз туда, где притаился Филип, и схватил его прямо за локоть.
Всю руку у Филипа обожгло огнем, сломанная кость заскрежетала в суставе, посылая разряды мучительной боли. Другая рука оказалась пригвождена к стене. Джино втиснулся за печку и прижал своими коленями ноги Филипа к полу. С минуту Филип вопил — и вопил во всю силу своих легких. Потом у него отняли и это утоление мук: рука, влажная и сильная, сжала ему глотку.
Сперва Филип обрадовался, так как решил, что пришла, наконец, смерть. Однако началась новая пытка. Быть может, Джино унаследовал этот способ от своих предков — простодушных разбойников, сбрасывавших друг друга с башен. Как только дыхание у Филипа перехватило, рука отпустила его горло, и Филип почувствовал, что дергают больной локоть. А когда он был на грани обморока и надеялся получить возможность забыться, дергать перестали, и он опять начал сопротивляться сжимавшей горло руке.
В мозгу, пробиваясь сквозь боль, вспыхивали яркие картины: Лилия, умирающая в этом самом доме несколько месяцев назад; мисс Эббот, склонившаяся над ребенком; мать, читающая сейчас вечернюю молитву прислуге. Филип почувствовал, что слабеет, в голове помутилось, боль несколько притупилась. Несмотря на все старания, Джино не мог бесконечно оттягивать конец. Крики Филипа, судорожные хрипы в горле сделались механическими — скорее реакция мучимой плоти, чем выражение возмущения и отчаяния. Что-то со страшным грохотом упало, руку его рванули сильнее прежнего — и вдруг все стихло.
— Ведь ваш сын умер, Джино. Умер ваш сын, милый Джино. Сын умер.
В комнате было светло, мисс Эббот держала Джино за плечи, прижимая его к спинке стула, на котором он сидел. Она устала от борьбы, руки ее дрожали.
— Какой смысл в еще одной смерти? Какой смысл в новой боли?
Джино тоже начал дрожать. Он повернул голову и с любопытством посмотрел на Филипа, чье лицо, измазанное грязью и пеной, виднелось из-за печки. Мисс Эббот дала Джино встать, но продолжала крепко держать его. Джино издал странный громкий крик — вопросительный крик, если можно так сказать. Внизу послышались шаги Перфетты, возвратившейся с молоком для ребенка.
— Подойдите к нему, — мисс Эббот показала на Филипа. — Поднимите его, обращайтесь с ним бережно.
Она отпустила Джино, и он медленно приблизился к Филипу. В глазах его появилась тревога. Он нагнулся, как бы желая осторожно поднять его.
— Помогите! Помогите! — простонал Филип. Тело его уже вынесло столько мучений от рук Джино, что больше не хотело, чтобы они его касались.
Джино как будто понял это. Он застыл, согнувшись над Филипом. Мисс Эббот сама подошла к ним и, обняв своего друга, приподняла его.
— Подлый негодяй! — застонал Филип. — Убейте его! Убейте!
Мисс Эббот с нежностью уложила его на кушетку и обтерла ему лицо. Затем серьезно сказала, обращаясь к обоим:
— На этом надо остановиться.
— Latte! latte![18] — раздался крик Перфетты, шумно поднимавшейся по лестнице.
— Помните, — продолжала мисс Эббот, — мстить никто не должен. Я не допущу, чтобы свершилось намеренное зло. Мы больше не должны сражаться друг с другом.
— Я никогда ему не прощу, — выдохнул Филип.
— Latte! latte! freschissimo! bianco come la neve![19] — Перфетта внесла еще одну лампу и небольшой кувшинчик.
Джино впервые подал голос.
— Поставь молоко на стол, — приказал он. — В той комнате оно не пригодится.
Опасность миновала. Сильное рыдание сотрясло все его тело, за ним последовало еще одно, и вдруг с пронзительным горестным воплем он кинулся к мисс Эббот и приник к ней, как дитя.
Весь этот день мисс Эббот казалась Филипу богиней, сейчас это впечатление усилилось. Многие люди в минуты душевных потрясений кажутся моложе и доступнее. Но есть и такие, что кажутся старше, отчужденнее. Филипу не приходило в голову, что между нею и мужчиной, прижавшимся головой к ее груди, почти нет разницы в возрасте и что они созданы из одинаковой плоти. Глаза ее были раскрыты и полны бесконечной жалости и бесконечного величия, словно они различали пределы скорби и за ними — невообразимые дали. Такие глаза Филип видел на картинах великих мастеров, но никогда не видел в жизни. Руки ее обнимали страдальца и легонько поглаживали его, ибо даже богини не могут сделать больше этого. И казалось вполне уместным, что она наклонилась и коснулась губами его лба.
Филип отвел взгляд, как отводил его от картин великих мастеров, когда ему начинало казаться, что форма все равно неспособна выразить заложенную в ней суть. Он был счастлив. Он убедился, что величие в мире существует. Он преисполнился чистосердечного желания быть лучше — по примеру этой хорошей женщины. Отныне он постарается быть достойным того важного, что она ему открыла. Спокойно, без истерических молитв и барабанного боя он обратился в другую веру. Он спасся.
— Не надо, чтобы молоко пропало зря, — сказала она. — Возьмите его, синьор Карелла, и уговорите мистера Герритона выпить.
Джино послушно отнес молоко Филипу. И Филип тоже послушно стал пить.
— Осталось там?
— Немножко, — ответил Джино.
— Так допейте. — Она считала, что ничто в мире не должно пропадать зря.
— А вы не хотите?
— Я не люблю молока, допивайте.
Джино допил молоко, а потом, то ли нечаянно, то ли в приступе горя, разбил кувшин об пол. Ошеломленная Перфетта вскрикнула.
— Неважно, — сказал он. — Неважно. Он больше не понадобится.
X— Ему придется на ней жениться, — сказал Филип. — Сегодня утром, когда мы покидали Милан, я получил от него письмо. Он зашел слишком далеко, чтобы идти на попятный. Это обошлось бы ему чересчур дорого. Не знаю уж, насколько он расстроен, подозреваю, что меньше, чем мы думаем. Но в письме нет ни слова упрека нам. По-моему, он и в душе не сердится на нас. Я никогда еще не получал такого полного прощения. С той минуты, как вы помешали ему убить меня, не прекращалась видимость идеальной дружбы Он выхаживал меня, солгал ради меня на дознании, он плакал на похоронах, но можно было подумать, будто это у меня умер сын. Правда, он поневоле излил всю доброту на одного меня — он огорчен до глубины души тем, что так и не познакомился с Генриеттой и почти не виделся с вами. В письме он снова это повторяет.