— Жизнь ему не пошла на пользу, — сказала Рена. — Как всем остальным.
Она помолчала, потом вздохнула:
— Он благороден и простодушен.
Простодушен? Недурной эвфемизм. Но вслух я этого не произнес. Попросил ее рассказать о себе. Я уже знал, что последние годы Рена работала в «Мемориале». Но оказалось — она ушла. Слишком сгустилась там атмосфера, возникли противостоящие группы. Как я понял из ее сбивчивых слов, ее потрясло, что достойные люди, столько изведавшие на свете, меченые одной судьбой, никак не могут ужиться друг с другом. Везде и всюду — не только религии — и души ближних не экуменичны. Бог разделен и мир разделен — в этом-то все наше горькое горе. Печально, но я оказался прав — в конечном счете и католичество немногим терпимее православия. И все-таки она не жалеет, что занималась им столько лет. Все это не прошло бесследно, а в католическом катехизисе есть замечательные слова: «Каким я родился — это дар Бога мне, а каким я умру — это уж мой дар Богу».
Мне захотелось ее ободрить. Очень возможно, все дело в том, что и христианская церковь не стояла на месте — в процессе развития неузнаваемо изменилась. Она ведь начиналась с того, что не знала пафоса государственности. Но вот уже сколько веков она служит государственности вернейшей опорой. Коммунистическая диктатура дала ей, по сути, счастливый шанс — стать снова прибежищем гонимых. Куда там! Ее служители сразу же ухватились за кусок пирога.
Она невесело улыбнулась. В моих рассуждениях есть зерно. Сердце религии — это тайна. Просто ужасно, когда она входит в этот политический рынок, становится предметом бонтона, козырем в шулерской колоде. Тут сразу и пошлость и фарисейство. А может быть, все это неизбежно. Однажды она прочла об исследовании, написанном шесть столетий назад двумя отчаянными монахами. Они изучали с великим тщанием договор, заключенный Богом и Дьяволом. В нем при известных обстоятельствах Бог попустительствует Сатане. Размеры этого попустительства определяются соглашением. Вот так и подумаешь, что в синтоизме есть свой резон — обещание счастья в этой, а не в загробной жизни.
Випер сказал, что прочтет стихи. Он написал их совсем недавно. На этом и кончилась наша беседа. После литературной части я почти сразу уехал домой.
В первой декаде декабря три новоявленных президента собрались на свою тайную вечерю в укромном охотничьем заповеднике и объявили, что мы суверенны. Отец авторитетно сказал, что это решение нам во благо. Он сослался на Арину Семеновну. Эта недюжинная женщина поставила все на свои места. Для светлого будущего демократии подобный развод будет только полезен. Я был безутешен. Веселое дело! Сначала у меня отняли Юрмалу. Теперь у меня отбирают Крым. Некуда будет поехать летом. Арина и Випер, конечно, устроятся. Они проведут свой медовый месяц на заседаниях прогрессистов, а что прикажете делать мне? У каждого есть свои привычки, они-то и составляют плоть жизни.
Естественно, что для отца мои речи были дегтярной каплей в цистерне, наполненной упоительным хмелем. Он лишь дивился причудам генетики, подбросившей ему странного сына. Нет даже капли сходства с отцом! Досадно. Но — мне бы его заботы.
Насыщенный год катился к финишу. Морозным вечером я устроился удобнее в старом отцовском кресле — была обещана речь Горбачева. Как можно догадаться — прощальная. И вдруг прогремел дверной звонок.
Я недовольно побрел в прихожую. Кого это черти ко мне несут в столь судьбоносную минуту? К тому же я просто терпеть не мог, когда меня ставили перед фактом. За дверью, цветущая от мороза, но сильно взволнованная, стояла Анна Ивановна Пономарева.
Она оттеснила меня плечом, быстро вошла и, сбросив шубу, сказала:
— Прости, что я — без звонка. Душа горит. Авось не прогонишь.
Когда-то она у меня побывала. Диссертация о морали атлетов была завершена, нам пришлось отдать кабинет для совместной работы. Но мне удалось ее убедить, что милицейский генерал явно почуял запах паленого — дымится его очаг, его тыл! Я даже намекнул, что, по-моему, он дал своим сыскарям задание. Мне наплевать, но она — не я. Она и жена, и общественный деятель. Я не прощу себе, если вновь стану причиной ее печалей. Мой альтруизм ее растрогал. Больше она не появлялась. И вот она здесь — сама не своя. Ох, Нюра, не зря я тебя уверял, что мама меня остерегала от девушек из города Сальска.
— Душа горит, — повторила она и вытащила из сумки бутылку. — Разлей быстрее, хочу надраться. Какую страну пустили на ветер…
Мы выпили и по второй, и по третьей. Она стащила с ног сапоги.
— Пономарев пьет третью неделю, — вздохнула она. — Ах, будь ты неладна… Колготка поехала… кто их делает?..
— Когда же он охраняет порядок? — спросил я.
Она махнула рукой.
— Да он уж три месяца — отставник. Все — прахом, а ты говоришь — порядок… Какой там, к едрене фене, порядок…
Она еще шумно сокрушалась, выпрастывая из юбки и свитера жаркое нетерпеливое печево. Рядом вещал наш бедный Горби. Но было уже не до него. Ни даже до того, что сейчас на наших глазах испускает дух непостижимейшая империя.
В том роковом девяносто пятом меня ждала юбилейная дата. Стремительно приближался полтинник. Впервые я стал подмечать за собой какую-то старческую брюзгливость. С утра выводило меня из себя обилие рекламных проектов и разных газеток такого же свойства. Каждое утро я выгребал из своего почтового ящика листовки неведомых зазывал. Не меньше меня раздражала и пресса, которую я по привычке выписывал, — мутная смесь зловещих прогнозов, глупых скандалов и криминала. Мало-помалу я перешел на чтение одних заголовков. В сущности, теперь я читал лишь специальные издания, имевшие связь с моей профессией. И сны мои были подстать этой яви — решительно ни одного из них не хотелось досмотреть до конца. Да это было и невозможно, все они были дробные, рваные, к тому же совершенно бессмысленные — как говорится, ни ладу, ни складу.
А между тем, я совсем не имел каких-либо видимых причин жаловаться на свое положение. Все еще был достаточно крепок, гляделся моложе собственных лет, я уберегся от седины, тучности, скучных недомоганий. Когда наш лифт выходил из строя, легко взбегал на шестой этаж, не чувствовал коварной одышки. Да и дела мои шли отменно, круг моих повседневных занятий и расширялся, и обретал все более респектабельный облик. Теперь я способствовал и подготовке учредительных документов, и получению лицензий, и регистрации корпораций. Я то и дело погружался в конфликты разноплеменных фирм и их отношения с державой. Я наблюдал за оформлением продажи и купли земельных участков — потом на них возводились дома, иной раз и настоящие виллы. Я близко увидел богатых людей — характеры их были несходны, но все они источали энергию и непреклонную готовность принять условия новой игры. И в самом деле были способны отдать за свое обретенное жизнь.
Глядя на этот суровый мир, в котором внешняя непроницаемость искусно скрывала азарт и страсть, я часто испытывал тихую радость при мысли, что сам-то я не таков, что мой предел и мой потолок — стать во главе адвокатской фирмы. Но даже и эти скромные замыслы я не спешил осуществить, я не желал подвергать испытаниям свой устоявшийся образ жизни. Надежнее плыть, держась за трубу.
Я все еще оставался холост. Не то чтобы я дорожил свободой, — пугала необходимость общения независимо от состояния духа. Я рисковал угодить в ловушку. Тем более, опыт мой был невесел — как правило, мои милые гостьи не были сильны в диалоге. Одни — по необоримой склонности к чисто монологической форме, другие — по скудости их ресурсов. Должно быть, мне не слишком везло — то гневный камнепад обличений по схеме Марии Гавриловны Плющ, то псевдосмиренные ламентации — на них была особенно падкой одна лирическая юница. Она кокетливо сокрушалась: «Я только кукла в твоих руках». На куклу она была похожа не больше, чем на Орлеанскую девственницу.
И все-таки привычная жизнь так же исчерпала себя, как прежняя жизнь всего отечества. Я понимал — и вполне отчетливо — даже насильственные меры уже никогда ее не восстановят. И если бы с помощью репрессалий вернуть ей старую униформу — под ней бы таилась другая плоть. И даже — совсем другая душа. Та, что когда-то в ней поселилась, незрячая, непонятная, темная, не то облетела, не то изошла. Нет, новой еще не народилось, но место, хоть и не было свято, все же оказалось не пусто. Там клокотало нечто пульсирующее, неутомимое, как кровоток. Чем обернется? Да кто ж его знает!
В ночь на двадцать второе июня слетел ко мне необычный сон. В отличие от дурацких обрывков, которые меня донимали, в нем был и сюжет, и протяженность, и ощущение полной реальности. Не знаю, что было тому причиной. То ли что наступивший день считается самым длинным в году, к тому же он был зловещей датой начала давно минувшей войны, то ли что уже долгое время томила меня душевная смута и сон вобрал ее в свой состав — суть в том, что я увидел его, и он, как нож, вошел в мое сердце.