Траут прочел визитные карточки на нескольких корзинах и заметил:
— Да, видно, ваш город по-настоящему, всерьез заинтересовался искусством.
Майло зажмурил глазки-маслины.
— Пора, пора! Бог мой, мы так изголодались, мистер Траут даже не понимаем, чего мы жаждем, — сказал он. Этот молодой человек был не только потомком крупнейших гангстеров, он был также родственником тех мошенников, которые орудовали и сейчас в Мидлэнд-Сити. Совладельцы строительной фирмы «Братья Маритимо и компания» приходились дядьями Майло. Джино Маритимо, его троюродный брат, был королем торговцев наркотиками в этом городе.
— Ах, мистер Траут, — говорил Майло Килгору Трауту в номере-люкс, — научите нас петь, и плясать, и смеяться, и плакать. Мы так долго пытались просуществовать, интересуясь только деньгами, и сексом, и конкуренцией, и недвижимым имуществом, и футболом, и баскетболом, и автомобилями, и телевидением, и алкоголем, — питались всей этой трухой, этим битым стеклом.
— Да откройте же глаза! — с горечью сказал Траут. — Неужели я похож на танцора, на певца, на весельчака?
Он уже надел свой смокинг, который был ему очень велик. Траут сильно исхудал со школьных лет. Карманы его смокинга были набиты нафталинными шариками и торчали, как переметные сумы у седла.
— Откройте глаза! — сказал Траут. — Разве человек, вскормленный красотой, выглядел бы так? Вы сказали, что вокруг вас — пустота и безнадежность. А я вам принес еще больше всего этого.
— Нет, мои глаза открыты! — горячо сказал Майло. — И я вижу именно то, чего я и ждал. Я вижу человека, жестоко израненного, потому что он осмелился пройти сквозь пламя истины на ту, другую сторону, которой мы никогда не видели. И потом снова вернулся к нам — рассказать о той, другой стороне.
А я сидел себе и сидел в новой гостинице «Отдых туриста», и она по моей воле то исчезала, то снова появлялась, и опять исчезала, и снова появлялась. В действительности передо мной ничего не было — только чистое поле. Какой-то фермер засеял его рожью.
Давно пора, подумал я, чтобы Траут встретился с Двейном Гувером и чтобы Двейн окончательно свихнулся.
Я знал, как окончится эта книга. Двейн навредит многим людям. Он откусит кончик правого указательного пальца у Килгора Траута.
А потом, после перевязки, Траут выйдет на улицы незнакомого города. И он встретит своего создателя, который все ему объяснит.
Килгор Траут вошел в коктейль-бар. Ноги у него горели огнем. На них были не только башмаки и носки, но и прозрачная пластиковая пленка. Ни вспотеть, ни дышать ноги не могли.
Рабо Карабекьян и Беатриса Кидслер не видели, как он вошел. Они сидели у рояля, окруженные новыми поклонниками. Речь Карабекьяна была принята с энтузиазмом. Теперь все согласились, что Мидлэнд-Сити владеет одним из величайших полотен в мире.
— Вы давно должны были нам объяснить, — сказала Бонни Мак-Магон. — Теперь я все поняла.
— А я-то думал, чего там объяснять, — сказал с изумлением Карло Маритимо, жулик-строитель. — Оказалось, что надо, ей-богу!
Эйб Коэн, ювелир, сказал Карабекьяну:
— Если бы художники побольше объясняли, так люди побольше любили бы искусство. Вы меня поняли?
И так далее.
Траут не понимал, на каком он свете. Сначала он ожидал, что многие люди станут приветствовать его с той же пылкостью, что и Майло Маритимо, а он к таким пышным встречам не привык. Но никто к нему и не приблизился. Старая его подруга Безвестность снова встала с ним рядом, и они вместе заняли столик вблизи от Двейна и от меня. Но меня он почти не видел — только заметил, как пламя свечей отражалось в моих зеркальных очках, в моих «лужицах».
Мысли Двейна Гувера витали далеко от коктейль-бара и от всего, что там происходило. Он весь обмяк, словно ком замазки, уставясь куда-то в далекое прошлое.
Когда Килгор Траут сел за соседний столик, губы Двейна дрогнули. Беззвучно, не обращаясь ни к Трауту, ни ко мне, он прошептал: «Прощай, черный понедельник!»
Траут держал в руках плотный, туго набитый конверт. Он получил его от Майло Маритимо. В конверте была программа фестиваля искусств, приветственное письмо на имя Траута от Фреда Т. Бэрри, председателя фестиваля, расписание на всю предстоящую неделю и много всякого другого.
Траут привез с собой экземпляр своего романа «Теперь все можно рассказать» — того самого романа, на обложке которого красовалась надпись: «Норки — нараспашку!». Вскоре Двейн Гувер примет всерьез то, что написал Траут в этой книге.
Так мы оказались рядом все трое — Двейн, Траут и я, как вершины равностороннего треугольника, каждая сторона которого равнялась двенадцати футам.
Как три неколебимых луча света, мы все были такие простые, такие обособленные, такие прекрасные. Но как машины, мы были только мешками с подержанной проводкой и канализацией, с проржавленными петлями и с ослабевшими пружинами.
Однако взаимоотношения у нас были классические: ведь в конце концов это я создал и Двейна, и Килгора Траута. И вот теперь Траут окончательно сведет с ума Двейна, а Двейн откусит ему кончик пальца.
Вейн Гублер рассматривал нас в глазок, проверченный в кухонной стенке. Кто-то похлопал его по плечу. Тот, кто его накормил, теперь попросил его уйти из кухни.
И снова он поплелся на улицу, и снова оказался среди подержанных машин Двейна. И снова стал разговаривать с проезжающими по автостраде машинами.
Тут бармен включил ультрафиолетовые лампы на потолке. И одежда на Бонни Мак-Магон вспыхнула как электрическая реклама.
Засветились и куртка на бармене, и африканские маски на стенах.
Засветились рубашки на Двейне Гувере и других посетителях. И вот почему: их рубашки стирали в порошке с флюоресцентными веществами. Задумано это было для того, чтобы одежда на солнце здорово блестела, то есть флюоресцировала.
Но когда на эту одежду попадали ультрафиолетовые лучи в затемненном помещении, она сверкала вовсю, до смешного.
Засверкали и зубы у Кролика Гувера: он их чистил пастой с флюоресцентными веществами, чтобы днем улыбка была ярче. И сейчас он оскалил зубы, и казалось, что у него полный рот лампочек с елки.
Но ярче всего засверкала крахмальная грудь новой рубашки Килгора Траута. Его грудь залилась глубоким мерцающим светом, словно нечаянно развязали мешок с радиоактивными алмазами.
И тут Траут невольно съежился, подался вперед, и крахмальная грудь изогнулась параболической тарелкой. Рубашка превратилась в прожектор. И луч его упал прямо на Двейна Гувера.
Неожиданный блеск вывел Двейна из транса. Ему вдруг померещилось, что он умер. Во всяком случае, произошло что-то неопасное, но сверхъестественное. Двейн доверчиво улыбнулся небесному лучу. Он был готов ко всему.
Траут никак не мог объяснить, почему так фантастично заиграл свет на одежде некоторых посетителей. Подобно большинству авторов научной фантастики, он понятия не имел о науке. Ему, как и Рабо Карабекьяну, не нужна была научная информация. И сейчас он просто обалдел от всего этого.
На мне была старая рубашка, не раз стиранная в китайской прачечной простым мылом, без всяких флюоресцентных примесей. Она и не блестела.
Теперь Двейн Гувер уставился на блестящую грудь Траута, как раньше — на блестящие капельки лимонного масла в стакане. Почему-то он вспомнил слова своего приемного отца: Двейну было всего десять лет, и отец ему объяснял, почему в Шепердстауне не было негров.
Вспомнил он сейчас эти слова не зря: они имели прямое отношение к тому, о чем Двейн недавно разговаривал с Бонни Мак-Магон, чей муж потерял такие деньги не мойке для автомашин в Шепердстауне. Эта мойка оказалась разорительной главным образом потому, что выгодно было держать мойки только там, где было много дешевой рабочей силы, то есть черных рабочих, а негров в Шепердстауне не было.
«Много лет тому назад, — рассказывал отец десятилетнему Двейну, — негры перли на север миллионами: и в Чикаго, и в Мидлэнд-Сити, и в Индианаполис, и в Детройт. Шла мировая война. Рабочих рук настолько не хватало, что любой неграмотный негритос мог получить отличную работу на любом заводе. И никогда у этих черномазых не бывало таких денег.
И вот в Шепердстауне, — продолжал он, — белые все сразу смекнули. Они не захотели, чтоб их город наводнили черномазые. Они понавешали объявлений на всех больших дорогах — и у въезда в свой город, и на железнодорожных путях».
И приемный отец Двейна описал эти объявления, а выглядели они вот так:
«Как-то к вечеру негритянское семейство вышло из товарного вагона на станции Шепердстаун. То ли они не заметили объявления, то ли и читать не умели. А может, и глазам своим не поверили, — продолжал весело рассказывать приемный отец Двейна. Сам он в это время был без работы. Великая депрессия только-только начиналась. В тот день вместе с Двейном он ехал в их машине: раз в неделю они вывозили мусор и всякие отбросы за город и сваливали их в Сахарную речку. — Словом, эта семейка забралась на ночь в какой-то пустующий домишко, — рассказывал отец Двейна, — огонь в печке развели, устроились. А в полночь явилась туда целая толпа. Вытащили они этого негритоса из дому и перепилили его напополам колючей проволокой — она поверху шла, по загородке. — Двейн ясно помнил, как он в эту минуту, слушая рассказ, любовался радужной пленкой нефти, расплывшейся по воде Сахарной речки. — Давненько это было, но уж с тех пор ни один черномазый на ночь в Шепердстауне не задерживался», — сказал приемный отец Двейна.