Закатив от возбуждения глаза под роговой панцирь насурмленных век, самка раскрутила хоботок для собирания нектара и, общекотав небо, соски, уши, подмышки, пупок, ввела его прямиком в промежность. С усилием протыкая тело хитиновым жалом, она застонала от наслаждения, пока не ужалила в мозг, в зеницу сладострастия. Тихий вскрик. Грубая пальба ануса. Сокращения сфинктера. От тяжести оргазма Мелиссанда опускается на пятки. Мелисса почти смеется в лицо золотобровой сучке, распухшей от течки, тем более, что уд анонима вялой кишкой лег на бедро. Но тут жрец открывает глаза: прошло долгих семьдесят дней, покойника достают из самородной солевой ванны, обмывают, все тело обворачивают в тонкий холст, смазанный гумми. Теперь он готов плыть за кормой золотой барки, на которой великий Ра переплывает царство подземных вод. Бог сам правит эбеновым веслом, что оставляет на черной воде узоры жидкого золота. Там видны головы спящих. Если бог обернется, на лицах запеленутых мумий разом вскипят тысячи жадных глаз. Но Ра никогда не оглядывается. Его глаза полуприкрыты, зато жадно открыты узкие птичьи ноздри — да буду я вдыхать сладость загробного ветра, напоенного благовонием моего Божества! Надень кольцо на основание числа! Нет! Сделай ему больно, откуси, наконец, близость — это время для смерти, а не жизни. Оргазм — имитация умирания, Только в мумии схватывается ничто! очнувшись от смерти, оно с изумлением оглядывает жизнь. Когда петля душит висельников, они всегда плюют спермой на доски эшафота, эрго — ничто оживает только в касании близости. И соитие — дом для Ничто. Только решившись умереть, ты получишь право жить дальше; и живое есть ступени оргазма, вариации эроса. Ну! голос Мелиссанды достигает жреческой высоты: смелее; лишь желание сделать больно заставило Мелиссу проделать отвратительную операцию — оставляя желанные ссадины, она протащила магическое кольцо по уду к основанию гада. Жемчужиной вверх! Мелиссанда повернула кольцо и принялась окликать мумию к ответу, вибрируя плотью, пьянея на глазах, качаться и приседать над окольцованным зверьком набухшей гроздью греха, и зверек ожил, встал на задние лапы и вытянул вверх узкую морду, он был слеп от рождения и чуя соблазнительный запах тела пытался судорожно прозреть… О, смотри, смотри, оно касается меня. Облизывает жадным горячим языком. Кольцо не отпустит венозную кровь утечь в тело, он будет полон и спел, тверд и обилен. У меня целый час наслаждения. Я затискаю его кишкой. Я заласкаю его до смерти. Я выпью весь его костный мозг. Трахни меня, мальчик, так, чтобы уд вылез из горла. Мелисса, я уже обливаю его. Моя трубка сокращается: Его живот блестит от моей слюны. Откуда вещи берут свое происхождение, туда же должны они сойти по необходимости вдоль употребления: а именно они придают друг другу чин, и тем самым также угоду одно другому в преодолении бесчинства… Лезь туда, мальчик-с-пальчик. О, пля! О, пля! Мелисса с глазами, полными слез целомудрия поражения, смотрит, как исполинская самка призыва, заломив крылья за спиной и закинув вверх клекочущее горло, опускается всей безнадежностью чрева на восставший уд мумии, который в свою очередь выпрастывает из жил витой двухвостый змеиный шип и жалит ядом ответа в зеницу похоти. Мелиссанда страшно вскрикивает, перья на ее загривке встают дыбом, а клюв погружается в рот жертвы. О, ссамм! Какой смертный может помыслить всю пропасть такого смущения? Можно, попытаться закрыть глаза перед этой бездной, бездной смущения судьбы мира. Можно воздвигать одну иллюзию за другой. Пропасть не уступает. Беладонна опускает сердце самки в промежность, алым пульсирующим краем заката оно выступает из пропасти срама, и уд входит прямо в его мягкий, пронизанный кровью взгляд. Есть ли вообще спасение? Да, оно есть, оно есть прежде всего и только тогда, когда есть опасность. Опасность есть, если само бытие приходит в крайность и переворачивает забвение, происходящее из него самого. Пол — край человека. Антон стонет в глубине спеленутого вещества, анониму кажется, или снится, что тело его потеряло руки и ноги, зато приобрело змеиную гибкость живчика и сейчас головой вперед устремилось в огромное дремучее око, полное гнева и любви. Это око, как шарообразное море, мертвая зыбь которого блистает совершенством воплощения идеалов, и грезит там, где на сверкающей глади мерещатся отражения облаков. Ответ на все вопросы один: быть — значит стоять перед идеалом и устаивать на его идеальности, стоять намертво, неподвижно и питаться лишь своим отражением… и все же, все же: но когда же бытие в существе своем употребляет существо человека?
О, ссамм!
Антон очнулся в поезде, жуткое воспоминание еще потухало в памяти зарницами чернеющего угля, и он успел рассмотреть его адские контуры. Тело нестерпимо чесалось, казалось, что на спине, в паху и под мышками зло суетятся и колются лапками и рыльцами крохотные невидимые существа. Он явно болен чем-то опасно.
— Эй, баши, чай пить?
Антон болезненно свешивает вниз голову: ах, вот как — он на верхней полке в купе плацкартного вагона… а внизу… внизу коричневые лица черноголовых скуластых восточных людей с раскосыми глазами, с узкими куцыми бородками. Все в тюбетейках, в ватных халатах и сапогах с остроносыми калошами.
— Где я?
Все купе завалено чемоданами, тюками, баулами. На одном из них, поджав босые ноги, спит мальчик в тюбетейке. На столе: лепешки, яблоки, мясо, овечий сыр, "урюк, чай. Но пахнет почему-то близким запахом стойла.
Вопрос повторяется.
Ответ на ломаном русском:
— Джебэл ехла. Скоро Небит-Даг.
Один из раскосых держит в горсти мелкий рыжий табак, другие осторожно цепляют курево пустыми папиросными гильзами, один черпок, второй… Антон никак не может осмыслить то, что видит. Чужая рука протягивает вверх алюминиевую кружку с горячим чаем. С ним явно обращаются, как с больным. Осторожно взяв горячее донышко, Антон замечает, что кисть руки его сплошь усажена алыми гадкими точками. Он задирает рукав незнакомой рубашки — сыпь поднимается выше. В полной панике всех чувств он отпивает несколько глотков. Это густейший зеленый чай из немытой кружки, на краях которой губы чувствуют слой бараньего? жира. Антон пытается разглядеть сквозь окно хоть какие-то ориентиры пространства, но стекло так грязно, что угадывается лишь одно — там день и он полон солнца. Снизу идет густой чад самосада. Хочется курить, но как опустить вниз липкую гниющую руку? Внезапный живой шорох и вздох отвлекают внимание Антона к полке напротив; глаза, привыкнув к полутьме, различают очертания живого барашка со связанными ножками, его влажный глаз смотрит на человека. Господи, ягненок, Агнус деи! Оказывается, в мире еще есть такие простые, ясные и прочные вещи, как деревянная вагонная полка, как агнец божий, есть поблескивание черного овечьего носа, курчавость барашковой шерсти на шкурке, есть вес, копыта из кости, масса, объем, чистота дыхания, доверчивость глаз, есть слово «животное», есть неумение говорить, а только умение глядеть, умение блеять, есть физическая плотность тепла, из которой — чудом — растут кожаные ушки, черные на кончиках. Ягненок — бел, а Антон смердит. Где потерялась Москва? Какой сегодня год? месяц? день? Чай выпит — ответа нет.
— Шарламды бурун кузалпы.
— Базы баз морандук.
Рука с кружкой уходит благодарно вниз. Она еще не забыла жестикуляцию признательности. Не без труда Антону удается открыть тугое окно и опустить на несколько сантиметров вниз разбухшую фрамугу: поезд не торопясь ползет через пустыню! С высоты насыпи и верхней полки взор человека легко достигает горизонта: барханы, тронутые воздушной рябью терки песка; безоблачное тусклое небо, солончаковые плеши, кустики терескена, мироздание до края захвачено светом. И свет разом становится проблемой. Свет и тело. Фиат люкс! Стараясь не привлекать внимание соседей, Антон расстегивает сырую рубашку и видит, что пестрая сыпь покрыла его грудь, пальцы с отвращением — чуть прилипая — трогают кожу и, опускаясь все ниже и ниже, вдруг погружаются в желе. Ниже пупка, в паху раскрылась рана не меньше размером, чем ладонь. Она не причиняет никакой боли, ничего — кроме отвращения. Антон подносит пальцы к лицу, в светлой слизи виднеются слюнки крови, а запах ее обманчиво нежен, так пахнет весенний ландыш. Где ты, Мелисса? В панике Антон сползает в коридор, через ящики с курами, узлы, спины в халатах, ковровые рулоны, пробирается в тамбур, где наконец остается один на один с собой и раной в паху. Поезд идет так медленно и одышливо, что Антон открывает вагонную дверь и садится на железные ступеньки. Его ноги дрожат. По спине бегут капли пота. Отогнув брючину, он снова замечает бледную сыпь и даже круглые коросточки — стоит только тронуть пальцем шоколадную корочку, как она начинает сочиться отчаянием. И ни капли боли! Пытаясь отвлечься, невольник рока поднимает глаза к небесам. Он снова захвачен проблематикой света. Дэ профундис! Из глубины взываю к тебе, Господи! Он хочет очиститься хотя бы мысленно. Высокий свет над пустыней. Солнце закутано в прозрачные пелены, и там, где глаза находят извержение лучей, вместо диска в небе миражирует целое место света. И там — на сияющей просторной плоскости свода только с трудом можно обнаружить вибрирующий гонг откровения. Свет. Люкс веритатис! Свет истины. Он рождается кольцами. Его потоки спускаются вниз мистическими уступами дара. Он загадка. Живописный, страстный, гневный, чеканный, жидкоблещущий перлами, мечтательный, гневный, полный жизни, моцартианский свет! Люкс ин тенебрис. Свет во тьме. А то вдруг мертвый отвесный узкий опасный свет Страшного суда. Он и свет и тьма. Он ласкает, изнашивает, убивает, изматывает, слепит, ласкает, целует. Свет. Теплый, резкий, холодный, рычащий, льющийся, бурный, кровеносный, блистающий розгами молний свет. Люкс либэрум! Свет свободы. Поезд давно стоит, и Антон, отбежав от вагона, улегся в сухой теплой ложбине бархана, раскинув в стороны окровавленные руки. Кончено! В конце концов он сливается с должной формой искуса с координатами истинного местоположения перед лицом света и лицом пустыни; у живого крестообразного вещества поставлено время анахорета' Антония пустынника: у изголовья — маленький колоколец, у ног — абрис свиньи. Беати паупэрэс спириту! Блаженны нищие духом. Свет заливает человека приступом человечности. Свет. Зеркальный, рождающий тени, беззащитный, молитвенный, свет благодати. Что, собственно, светит? конечно не солнце. Оно само отражение света. Свет истекает из сущего. Свет есть место, куда впущено бытие. Здесь оно пребывает и обретает форму. Оно скорее не светит, а продлевает. Свет — оно. Свет — время, очертившее линией горизонта бытие. Это черчение горизонтальной линии, единственной линии мира, это выделение из несвета, отделение, пребывание перед сущим и есть свет. Словом, свет есть помаргивание сущего, отпадение оболочек от вибрирующего зрачка истины, это ясный и внятный, просторный и бесконечный вид на отбегающую от истины мысль. Свет света… Поезд давно ушел, Антон — умирая? воскресая? ожидая? — остается один на один с потоками пустынного голого обнаженного ярого света.