Эстраду заполняют десятки девочек, они скачут вокруг президентской четы и громко поют. Надя, стоя за кулисами, ждет, пока ей скажут, нуждаются ли еще в ее услугах.
Могла ли она отказаться от участия в церемониях, устраивавшихся с единственной целью: а вдруг это поможет Чаушеску получить Нобелевскую премию мира? Хотя бы от произнесения этой помпезной речи? – спрашиваю я у историка Луки Л. Отказаться – вряд ли, а придумать что-то, чтобы от нее отказались, – конечно, отвечает он. Точно так же, как и мы, простые пионеры. Если ты во время репетиции два-три раза сбивался, если запинался, никто тебя не удерживал. Наде достаточно было ошибиться, но, наверное, она разучилась ошибаться, задумчиво прибавляет мой собеседник.
За несколько месяцев до этого разговора я послала Наде отрывок, посвященный Вере Чаславской, и, сколько бы она ни уверяла меня, что текст ей нравится, ее дыхание на другом конце провода казалось мне неровным и странно учащенным. Я не отставала: «Надя, вы уверены, что тут все в порядке?» – и в конце концов она еле слышно ответила: «Вам так нравится эта личность… Я понимаю… Вера на самом деле была… героиней».
Я всегда записываю наши реплики, чтобы не исказить Надиных слов. Эту последнюю запись я прокрутила на диктофоне несколько раз, снова и снова вслушиваясь в паузы. Она опасалась, что и я тоже начала сомневаться, в самом ли деле она так простодушна, как хочет казаться. Снова и снова слушаю эту фразу: «Можно… быть узницей, оставаясь по видимости свободной… Алло… Вы слушаете?»
ГОЛОДНЫЙ ЦИРК
Много лет назад, в те времена, когда американский президент собирался с визитом в Румынию и желал увидеть «девочку», на Piata Socialismului – площади Социализма – был рынок. Деревенские старухи, повязанные косынками, одетые в широкие, длинные, заляпанные грязью юбки, торговали кислой корявой падалицей. «Центр города не может походить на цыганский табор!» – возмущался Товарищ.
И вот сейчас эта площадь оказалась в середине нового проспекта, который, по требованию Товарища, должен был стать «шире, чем Елисейские Поля», пусть даже всего на каких-нибудь десять сантиметров. Обрамляющие проспект дома с белыми фасадами предназначены для высшего партийного начальства, на тротуарах могут поместиться тысячи громко поющих и размахивающих флагами детей. Архитекторы оставили место для крытого рынка. Мираж, заполненный овощами, фруктами, мясом, колбасами, знаменитыми сырами в еловой коре, – немногочисленные туристы не должны были видеть пустых прилавков. А жители столицы каждое утро с четырех часов выстраиваются в очереди, надеясь оказаться впереди, среди тех, кто успеет купить «излишки», – немногие продукты, все-таки поступавшие в продажу, только с таким расчетом, чтобы на витрине ничего не изменилось. Это место, где люди могут лишь посмотреть на пищу, но в большинстве случаев даже не попробовать ее, в народе прозвали музеем еды или голодным цирком.
– Страна, – объясняет мне журналист Раду П., – превратилась тогда в вымысел, в который уже никто, никто не верил… Тем не менее надо было продолжать притворяться. Восьмидесятые годы стали абсурдом, кошмаром. В восемьдесят третьем всех обладателей пишущих машинок обязали регистрировать их в полиции, при этом всем, кто представлял собой «угрозу для государственной безопасности», и всем, у кого когда-либо была судимость, пишущую машинку иметь запрещалось. А цензура… Специальный отдел Секуритате составил список недозволенных отныне в романах, фильмах и песнях слов. В него, в частности, были внесены связанные с голодом и холодом слова, которые могли восприниматься как прямой намек на указы Чаушеску. То есть нельзя было написать: «Он замерз и надел свитер». Все читалось и перечитывалось, цензуре подвергались даже этикетки консервных банок. Тогда же органы госбезопасности придумали новую категорию людей, за которыми следовало надзирать, – «лица без прошлого»…
Для нас это было особенно тяжело, потому что в начале семидесятых мы пережили период относительной открытости, когда так хотелось верить в новую страну. А потом… Если бы еще нас захватили Советы – но нет, вирус был в нас самих, сражаться приходилось с самим собой.
Признаюсь, – смущенно добавляет Раду, – мне трудно простить вам, Западу, вашу постоянную поддержку Чаушеску. Вообще-то это смешно, или, по крайней мере, интересно, но особенно пылко его поддерживали именно правые, среди прочих – «Фигаро». Наверное, потому, что Эрсан[52] бывал почетным гостем роскошной охоты, которую Чаушеску устраивал в Карпатах. Как, впрочем, и Жорж Марше…[53]
Надя, когда я расспрашиваю ее про эти годы, ищет любую возможность уйти от ответа, иногда попросту меняя тему.
– Знаете, о чем мне напомнило ваше сравнение со съемочной площадкой? О театрах! Они были полны, и я уверена, что видела в то время больше классических пьес, чем вы! Люди в зале мерзли, но дома стоял такой же холод, и потом, всем тогда хотелось смотреть на артистов, слышать прекрасные тексты… Аплодировали мы почти бесшумно, потому что не снимали перчаток. Само собой, в зале всегда дежурили люди из Секуритате. Помните, в «Гамлете»: «Подгнило что-то в Датском королевстве»?[54] Этого я никогда не забуду: актер просто сделал маленькую паузу перед «Датском королевстве» – о, все всё поняли, ему устроили овацию, мы все вскочили, мы были потрясены, он высказал то, о чем нам приходилось молчать. Ну и к следующему представлению эту фразу запретили… Да, и вот что я еще вспомнила: мы с мамой смотрели «Ромео и Джульетту», актеры чуть-чуть изменили финал (она смеется). В румынской версии влюбленные не могли покончить жизнь самоубийством из-за перебоев с ядом в стране!
…Дома мы не снимали пальто, в нем жили, в нем спали и все равно не могли согреться. Любое окно в городе светилось тусклым желтым светом: мы имели право только на одну 15-ваттную лампочку в комнате. Я ужасно боялась, что мама заболеет, больницы ведь тоже насквозь промерзли, и нечем было нормально простерилизовать инструменты.
– Вот видите, сейчас не я рисую портрет, которого вы опасались, – портрет Румынии в трагических тонах!
Она на другом конце провода тихонько смеется, на экране моего компьютера возникает заставка: монреальская фотография маленькой коммунистки, которая никогда не улыбалась. Потом Надя продолжает:
– Я не переношу холода, даже и теперь не переношу. Но все-таки вашему описанию кое-чего недостает… чего сегодня уже нет.
– Например?
– Я бы ни в коем случае не хотела, чтобы кому-то показалось, будто я преуменьшаю трудности, которые выпали на нашу долю, но… как вам объяснить… Мы держались вместе. Воевали с общим врагом. Мы не позволяли нас затоптать. Нам надо было помогать друг другу, надо было как-то устраиваться, вот, например, люди отправляли детей с соседями в магазин, потому что тогда можно было купить больше молока или мяса — «в одни руки» отпускали определенное количество продуктов. И… я знаю, вам это покажется несущественным, но в очередях мы проводили столько времени, что заводили там романы, и, собираясь идти за покупками, девушки душились и красились. Старики там собирались отдельно, они раскладывали походные стульчики, играли в карты… Понятно, это мелочи. Хотя… мелочи – или способ выжить? И еще другое, о чем вам тоже никто не расскажет, потому что это не впечатляет, но… если кому-то удавалось посмотреть иностранный фильм, кстати нередко французский, тот, кому повезло, считал своим нравственным долгом пересказать его во всех подробностях друзьям, и, чтобы поделиться этим счастьем, надо было запоминать удачные реплики, костюмы – словом, все, что было на экране…
– Не могли бы вы записать для меня ваши воспоминания о повседневной жизни в восьмидесятые? – прошу я Надю.
– Вы невозможный человек, – вздыхает она, – мы об этом говорили тысячу раз…
Но поскольку я настаиваю, она едко замечает:
– Хорошими воспоминаниями я с вами делиться не стану – знаю, что они вас не интересуют!
А дней десять спустя я получаю от нее мейлом вот это:
«Извините, я записала все в полном беспорядке! Мы собирали западную подарочную бумагу и упаковки – чем больше они блестели, тем больше ценились. Готовили по ночам, потому что в другое время не было газа. В год, когда канадцы проводили кастинг, выбирая, кто сыграет меня в фильме о моей жизни, мне не разрешили выехать за пределы Румынии, чтобы попасть на съемки. В начале восьмидесятых все везли из Китая, и я помню китайские консервы – мандарины в сиропе. Мы смотрели болгарское телевидение, даже если ничего не понимали, потому что наши патриотические программы смотреть было невыносимо, а их ведущая новостей подмигивала нам и здоровалась по-румынски! Чернобыль… нам сказали: все будет хорошо, достаточно очень тщательно мыть фрукты и овощи… но у вас, я думаю, было то же самое? И еще одна вещь, которая, может быть, не в тему, ну и пусть: я не могу понять современных людей, которым хочется, чтобы с помощью их айфонов всегда можно было определить, где они находятся!»