Кто это, кстати, первым сказанул про голого короля? Кажется, госпожа де Монтеспан? Дура, он потому и голый, что сейчас драть тебя будет…
Я громко засмеялся — брат Луи оценил бы шутку. Но смех мой странно и тревожно прозвучал под старинными сводами.
Я заметил, что в комнате нет ни одного окна. Мало того, отсутствовала даже дверь. Я видел место, где ей полагалось быть, — но там плавно изгибалась стена, слишком толстая, равнодушная и старая, чтобы ее могли хоть немного тронуть даже самые отчаянные удары моей головы.
Не дождетесь, подумал я.
В центре комнаты высилась круглая малахитовая тумба. На ней полагалось бы стоять какой-нибудь огромной драгоценной вазе — из тех, что покорные уральские гномы вырезали в своих подземельях во славу жирной немецкой узурпаторши. Но вместо вазы на тумбе была легкая золотая подставка — а в ее выемке покоилась темная от времени флейта-флажолет.
Когда-то, совсем давно в детстве, я брал уроки игры на похожей флейте. Недолго. Но кое-что я помнил.
Взяв флейту, я попытался сыграть отрывок из знаменитого концерта Баха. Играл я довольно долго, но в конце концов устыдился неточностей. Впрочем, у меня никогда не получалось особенно хорошо. Поразительно было, что я еще помню эти навыки через столько лет.
Положив флейту на место, я подошел к одному из висящих не стене женских портретов. Мне улыбнулось незнакомое милое лицо — свежее и, верно, юное — сказать точно было сложно из-за румян и пудры, честно запечатленных живописцем. Памад, как тогда говорили дамы. Взбитые волосы, жемчужное платье, старинный потрескавшийся перламутр… Грамматика любви…
Девушка немного походила на Юку — особенно глаза. Когда Юка, чуть сощурившись, глядела на меня со своей подушки и в комнате уже было солнце, ее глаза превращались в две солнечные дорожки на утреннем море. И эти же две солнечные дорожки теперь глядели на меня из прошлого — пойманные в краску, как древние стрекозы в янтарь.
Картина, видимо, была ценной — ее защищало стекло. И в этом стекле я увидел себя — в черной треуголке и мундире с двумя большими звездами. Это было до того непривычно и даже жутко, что я вздрогнул.
Но куда страшнее показался мне контур другого человека за моей спиной.
В этой комнате я заранее был готов испугаться — и я испугался. Но на запредельный ужас происходящее все-таки не тянуло. Тем более что фигура не приближалась ко мне: она ходила взад-вперед на почтительном расстоянии, как бы ожидая, что я обращу на нее внимание.
Я осторожно повернулся. Странная фигура стала теперь видна лучше.
Это был не человек.
Это был призрак — словно бы принявший человеческую форму клуб тумана. В его смутном абрисе можно было, сильно напрягая глаза, различить некоторые детали: бороду и нелепый кафтан с воротом, похожим на вывернутое голенище.
Призрак, впрочем, выглядел мирно.
Кажется, он увидел меня — или ощутил мое присутствие — и остановился.
— Добрый вечер, Ваше Величество! — сказал он, приседая в поклоне. — Давно не имел счастья вас видеть. Если вы позабыли, меня зовут Алексей Николаевич, или просто Алексей. Не трудитесь отвечать, я все равно сейчас не услышу. Пойдемте, как обычно, в мою комнатенку. Там мы сможем спокойно поговорить…
Еще раз поклонившись, он подошел к стене — и я заметил между двумя диванами уродливую узкую дверь, крашенную масляной краской. Я мог поклясться, что еще минуту назад ничего подобного там не было. Мало того, стена вокруг двери тоже преобразилась и как-то пожухла, поменяв цвет с бежевого на грязно-желтый, — словно ее покрыли сперва плохой краской, а потом вековой копотью.
Открыв дверь, призрак почтительным жестом пригласил меня последовать за ним — и исчез.
Он сказал «как обычно». Что это значило? Я совершенно точно никогда не ходил с ним в его «комнатенку». Или он имел в виду прошлых визитеров? Может быть, других Смотрителей? Не будет ли трусостью и бесчестием отказаться, если они принимали его приглашение прежде? Или это ловушка?
Я решился — и шагнул за ним следом.
За дверью оказался тускло освещенный коридор со стенами, обитыми чем-то вроде лоснящейся фанеры. Под ногами моего спутника заскрипел разбитый паркет.
Мы будто переместились из Михайловского замка в мутную и нищую канцелярию. В воздухе чувствовалась непередаваемая затхлость — даже не в воздухе, а в самом пространстве: оно было как бы прогнижено насквозь отпечатками множества недобрых душ, давно уже отлетевших в худший мир. Словно здесь столетие за столетием варили и ели кислые щи, думая о всякой мерзости, — а потом кто-то положил в кастрюлю яд, все едоки померли, но их темные мысли так и остались висеть в воздухе.
Главным, однако, была не эта вековая затхлость, а невыразимое ощущение распада, куда более фундаментального, чем материальный. Я слышал, что чем-то подобным бывают отмечены прикосновения к тайнам Ветхой Земли. Может быть, я на Ветхой Земле? И ужас заключается именно в этом?
Я испугался, что со мной случится дурное. Словно почувствовав эту мысль, мой проводник повернулся и сказал:
— Прошу простить, Ваше Величество, — я забыл напомнить, что эта прогулка для вас безвредна. Вы как бы спите и видите сон. Вы будете находиться в моем обществе ровно столько, сколько сочтете нужным — и сможете вернуться в ротунду в любой момент. Не волнуйтесь.
Похоже, страх был знаком и прошлым Смотрителям.
В коридор, где мы шли, выходило множество дверей, обитых черной дерюгой. Толкнув одну из них, мой провожатый нырнул внутрь, пригласив меня следовать за ним.
Войдя из полутьмы в свет, я понял, что теперь вижу его вполне отчетливо. Это был мужчина лет шестидесяти или семидесяти, седобородый, в темной кофте с широким горлом, действительно похожим на голенище. Еще на нем были свободные серые брюки и черные туфли с маленькими пряжками.
Он совершенно не походил на призрака — а напоминал, пожалуй, пожилого сельского учителя или ушедшего на покой мелкого чиновника… С другой стороны, я никогда прежде не видел призраков — может быть, именно так они и выглядят?
Комната его, маленькая и неудобная, вся была пронизана эманациями ветхого распада. Почти половину ее занимал письменный стол, где лежало множество папок — и стоял громоздкий вычислитель с клавиатурой на витом проводе: у нас благодать иссякла в таких моделях лет десять назад (я сразу уверился в техническом превосходстве Идиллиума над Ветхим миром).
Усевшись за стол, Алексей Николаевич указал на удобное, но очень старое и засаленное полукресло напротив, а сам открыл небольшую железную коробочку и вынул из нее шприц.
— Прошу извинить, Ваше Величество, — сказал он, пряча глаза, — я знаю, что вы здесь, но все еще не вижу вас. С вашего позволения, я введу себе расширяющий сознание препарат — и смогу воспринимать вас лучше… Не так отчетливо, как вы меня, но все же…
Быстро закатав рукав, он сделал себе укол. Несколько минут после этого он раскачивался на месте, закрыв глаза. Постепенно лицо его покраснело, морщины разгладились, и я физически ощутил, что ему стало легче — было такое чувство, что сквозняк постепенно выдувает из комнаты заполнявшую ее тоску.
Алексей Николаевич широко открыл глаза, а потом закрыл их — и несколько раз повторил это упражнение, глядя в мою сторону.
— Вот, — сказал он. — Хорошо. В этом году я не различаю вашего лица, но вижу силуэт. Впрочем, неважно. Я чувствую вас, Ваше Величество. Так же безошибочно и несомненно, как и прежде. Это вы — и я счастлив, что вы решились посетить меня после такого долгого перерыва. Поскольку вы имеете свойство забывать о наших встречах, я напомню, как обычно строится наше общение…
Он спихнул папки с бумагами прямо на пол, нагнулся — и осторожно поставил на стол странного вида приспособление, стоявшее прежде у стены.
Устройство напоминало таблицу для проверки зрения: это был большой прямоугольник с буквами алфавита — не то из твердого картона, не то из фанеры. Под каждой буквой помещался кружочек фольги, аккуратно разделенный надвое — между серебристыми половинками был тоненький зазор.
От кружков фольги отходили тонкие жилки, ныряли в пучок других жилок и спускались вниз. По краям таблицы, словно оттопыренные уши, торчали два круглых выступа. Там помещались такие же разрезанные надвое круги фольги со словами «Да» и «Нет», только большие. От них тоже отходили провода.
Такое произведение искусства вполне мог бы создать какой-нибудь прогрессивный художник — протестуя, например, против «растления невинных душ в гареме языка» (я видел нечто похожее на художественной выставке под патронажем Железной Бездны). Но Алексей Николаевич художником явно не был.
Нижняя часть его картонной инсталляции выглядела совсем странно: там были провода и катушки с медной ниткой, мелкие пестрые кубики, разноцветные цилиндры и почему-то особенно приглянувшиеся мне кусочки стеклянного бисера в цветных точках, похожие из-за пронзающей их проволоки на брюшки замученных стрекоз. И все покрывал слой праха, напоминающего жирный тополиный пух.