Тут уж и мы навалились. Женя оказался в кабине, и, судя по реплике: “Маму мацать мало, мать”, ему там понравилось.
Теперь о самолете. Он оказался серебрист и красив, как красив всякий предмет, выдержанный в правильных пропорциях. Упругое тело заканчивалось полусферой с винтом. Аккуратные крылышки говорили о подвижной верткости. Самолет возник, как долгожданный и искомый элемент. Поэтому все стало происходить стремительно. Да и ужас не давал повода к успокоению. С появлением самолета треугольник стал вибрировать и наступать нетерпеливыми толчками. Расстояние между нашим выдохом и его вдохом быстро сокращалось, и следовало спешить. Легкий, словно юноша, летательный аппарат имел всего четыре посадочных места, и Паша только покачал головой, позвал нас с Серегой и сказал хрустящим от радостного волнения голосом:
— Такая, однако, незадача. Вы остаетесь. Если перегрузить тело “Яка”, то можем не долететь. Пародия никому не нужна.
— И? Что и… И что потом? — Комедиограф побледнел. Он приложил ладонь к виску, отдавая честь, которую не просили. Пилотка упала на асфальт, и теперь волосы стояли дыбом и шевелились под наклоном.
— Вы остаетесь за всех. — Паша не верил в приказ, но должен же был что-то говорить.
— Да, мой командир, — сказал я.
— Тогда станем прощаться. — Мы обнялись. От командира пахло одновременно походным костром и одеколоном “Рожер и Галле”. Затем Паша обнялся с Серегой. После Серега потянулся и ко мне.
— Мы же с тобой остаемся, — объяснил я, и комедиограф опустил руки.
Все происходило нелепо и разумно, логично и бессмысленно, на выдохе, когда пустота приближается вплотную, и на вдохе, когда от лишнего кислорода закипает голова.
Хлопотали, словно собирались на дачу. Колюня погнал юнгу за коробкой сигар, а Сека достал обломок расчески, снял комиссарскую фуражку и начал нервно причесывать пыльные кудри. Только и у него волосы дыбились. Командир и Колюня напоследок осмотрели “Яка”, пытаясь хотя бы на глазок обнаружить неисправности. Злягин из кабины рычал невнятно, но его не слушали.
— По коням! — скомандовал Паша, и сцена прощания продолжилась.
Жали руки и производили бессмысленные звуки. Бодро скалились. Никто ничего не понимал, но знал. Глаза блестели, и в зрачках отражалась наступавшая влага розовых, нитяных складок. И тут жалобный звук не в тональности момента. Это юнга Бесов, которого тоже не брали, потерянно всхлипывал в сторонке. Тогда Колюня, уже полезший за штурвал “Яка”, спрыгнул на землю и поманил Иоанна. Тот в два прыжка приблизился, опустился на четвереньки, стал ласково тереться головой о мятые штаны шоферюги.
— Ладно, малец, ладно. Поднимись. — Колюня растрогался. Он старался смотреть сурово, а голосу придал металлический оттенок: — Я тебя отпускаю. Иди, иди. Беги к своим.
Трезор— Иоанн Бесов, юнга, малец, чертенок с рожками, приданный нам судьбой, нашедший в шарахнутом Колюне Морокканове батяню, не уходил. Тогда шоферюга одним движением вытянул из штанов ремень с моряцкой бляхой и с размаху ударил Ваню по спине. Чертенок взвыл, отпрянул, посмотрел, подержал взгляд недолго, затем, перепрыгнув через обочину дороги, резво поскакал по траве в сторону рощи. Прыжок, другой. Скрылся навсегда.
— Ну вот. — Колюня вздохнул и, отмахнувшись от лишних мыслей, полез в кабину.
Двигатель врубился с пол-оборота. Винт завращался с такой скоростью, что стал невидимым. Сигарообразный аппарат зашевелился. В окошке кабины виднелся профиль Колюни с “гаваной” в зубах. Упругое тело “Яка” покатилось по асфальту шоссе, быстро набирая скорость. Было видно, что это движение в охотку и застоявшейся машине, и людям, забравшимся внутрь. Еще мгновение, и самолет оторвется от земли. Еще чуток, и всему все. Что-то надо было сделать или подумать, но я лишь закричал про себя: “Хотя ты и полный урод, Колюня, и дундук! Хотя ты пьянь несусветная и деградант! Но даже черт! Даже черт… Черт возьми! И поэтому я бы не стал в тебя стрелять на расстреле! Я бы не стал целиться тебе в лоб, в сердце, в горло и живот! Я бы стал целиться в небо! В какой-нибудь листочек! Мимо стал бы целиться и стрелять! Только это б не спасло, поскольку не я один! В этом вся закавыка! Не я один, и не ты один! Не мы одни, и они не одни! Нет одиночества ни в жизни, ни в смерти! Да и смерти нет — есть только перемена состояний и принятых смыслов!” Я кричал про себя, срывая связки, а “Як” подпрыгнул раз, другой и взмыл. Так солдат в увольнительной после деревенских танцев весело летит за белым девичьим платьем, призывно мелькнувшим в темноте. Только тут не деревня и не танцы. Впереди все так же тек вселенский лобок. Он, ужас, надвигался ритмичными и нетерпеливыми движениями. Она в нем из розового превращалась в возбужденный красный, готовая заговорить смертельные слова любви. Она и говорила, но в иных герцах, непонятных барабанным перепонкам. Остальной мир перестал дышать и замер, как замирает подросток, случайно набредший в лесу на спаренные тела.
Самолетик казался безмерно малым объектом, но все равно желанным. Если армии Уродова были просто размазаны волосяной мухобойкой пространства, то летательный аппарат она-ужас принимали, словно ребенок сладкую пилюлю. Серебряная стрелка “Яка” хорошо прочиталась на розовом фоне и юркнула в возбужденное солнце. Она-ужас содрогнулась в сладострастном спазме. Стала нежно тускнеть и меркнуть. Но не гибнуть, а просто успокаиваться.
Время пресеклось на протяжную и сложную долю, после которой пространство снова стало его щедро выделять. Вернулась возможность шевелиться и думать, а не только смотреть, будто фотоаппарат.
Серега рядом тревожно прошуршал:
— Это какой-то, извиняюсь за выражение, п…ец.
Волосы на его непокрытой голове стояли дыбом. Серега оказался недалек от истины. Она-ужас почти вплотную подошла к нам, и я ее узнал. Нам оставалось только сдаваться, и, подняв руки, мы пошли навстречу. Серега шел чуть впереди. Он споткнулся о кочку, обернулся, и я увидел его лицо. Улыбка озаряла, освещала, иллюминировала, делала лицо ясным, красным и красивым. Он поднимал руки все выше и выше. А над ними, почти касаясь вытянутых пальцев, парил золотой ангел. Он парил над Серегой, но отчасти и надо мной. И тогда все встало на свои места. Ангел оказался настоящим ужасом, а впереди черно-розовой стеной надвигался всего лишь страх. Расхотелось сдаваться. Я опустил руки, расстегнул на джинсах ширинку и пошел навстречу.