Слушая все это, Клава и восхищалась им, и поеживалась, чувствуя себя совсем посторонней в этом мире, к которому он так внимателен, где он совсем не агрессивен, а только ласков и заботлив… Еще больнее было оттого, что никакой конкретности, благ там каких-то, моральных или материальных, ей не было нужно от него, и забота, не меньшая, а даже более самоотверженная (гордыня, опять гордыня), Костина-Дунина, у нее была… Как-то рассказывал он увлеченно о сироте-внучке, и у Клавы вырвалось: «Любишь же ты ее!» – «А то!» – был ответ, который она так бы хотела услышать о себе…
Но его-то в его большой семье точно поддерживают, а ее? Когда на мамином юбилее Костя чуть подробнее, чем принято, о младшей дочери именинницы говорил, так и он заметил, что все родственники, начиная с мамы, губки поджали, из уважения к нему дали все сказать – другого бы перебили – и потом сделали вид, что ничего хорошего не слышали. А их реакция на ее внешний вид… «Ты смотри, так худеть в твоем возрасте опасно, это старит», – сказала сестрица, бесформенно-толстая от того, что заедает удары, получаемые от нелюбимого мужа-зануды, от дочки, которая говорит уже на другом языке, от того, что ее на пенсию спровадили, как только пятьдесят пять стукнуло, от того, что не жила она так, как хочется, а теперь уже и не знает, как бы ей хотелось… И при всем этом не презирала ее Клава, совсем нет. Была у Татки доброта сверхъестественная, блаженное всепрощенчество, которое Клаве больше нигде и никогда не попадалось.
Если б сейчас сестра сама позвонила… Но досталось посреднице-маме:
– Когда она хочет приехать? Нет, в июле нельзя, нас не будет, и больше я ее без присмотра в своей квартире никогда не оставлю. Хотела бы забыть последствия ее нашествия, да не могу… Постоянно о нем напоминает и пятно после ее глажки на Костином письменном столе – мемориальном, от отца доставшемся, и телевизор сломанный… Да что перечислять! И главное, она даже не чувствует, что натворила, смеется в ответ, мол, какая ерунда! Значит, снова непременно что-то сломает. А мы все в этом доме работаем, и любой пустяк может ауру разрушить… Нет… И почему просишь ты, а не она сама?
– Ты что так о родной сестре! – Елизавета Петровна не услышала железа в Клавином голосе. Живя все время «ради других», все делая для них, лучше дочерей зная, что им нужно, а что нет, после смерти мужа она сочла, что теперь, став главой семьи, имеет полное право командовать. Клава-то далеко, но бедная Татка вкусила этого незаметного, как радиация, порожденного самыми благими намерениями насилия по полную маковку. – Ты должна! Не имеешь никакого права ее не пустить!
– Господи, мама, что ты говоришь? Кто меня может заставить? Дверь она, что ли, взломает? Я ключей не оставлю. И хватит об этом. Как у тебя давление?
– Все хорошо, – сквозь зубы ответила Елизавета Петровна. – К папе опаздываю. До свидания.
На могилу как в гости ходит. Бедная мама… Что же я наделала…
Клава набрала Сибирь, но там был уже разгар дня, Кости в гостинице не оказалось. Он бы посочувствовал, а так… Ни с кем поделиться больше нельзя, даже Дуне лучше бы ничего не рассказывать… Нет, придется известить, ведь на нее тоже могут наехать.
Полгода назад дочь познакомилась с Кешей, физиком-теоретиком, настолько далеким от газетно-экономической журналистики, что уже за одно это Клава с Костей полюбили бы его, а было еще столько других преимуществ перед… Ни вспоминать, ни называть имя того хлыща не хочется, хотя он сам недавно объявился, электронное письмо послал Дуне, на компьютер, который остался в родительском доме, когда они с Кешей сняли отдельную квартиру. Дуня попросила прочитать имэйл по телефону. «Прости меня, – было написано. – Я дурак, что расстался с тобой. Вся моя жизнь пошла наперекосяк после этого. Мне очень плохо без тебя. Ответь мне, пожалуйста». Только о себе заботится, пусть Дуня прочтет, – решили Клава с Костей. – Дочь у нас умная, поймет. И потом – реванш получит, для гордости необходимый.
Позвонила Дуне, чтобы про бабушкин наезд рассказать, но дочь отреагировала спокойно: «У нас Таня может переночевать. Мы, правда, тоже уезжаем, но ничего, найдем, где ключи оставить». Клава попросила только, чтобы Дуня сама не предлагалась, пусть хотя бы попросят, а то никакого педагогического эффекта от ее тяжелого разговора не получится.
(И это я такая стерва была… Была?..)
На этом семейные проблемы не кончились. Выговориться теперь хотела и Дуня – вчера на дне рождения Кешиного отца она наслушалась обличений нынешней бесчеловечности, которая от денег, от богатства идет. Про жесткость новой колодки, то есть складывающейся системы взаимоотношений, рассчитанных на железного, неэмоционального прагматика, дочь бы и сама могла порассказать – волчьи нравы газеты не раз слезы из ее глаз вышибали, она даже нашла кресло в закутке за фикусом, где можно поплакать, не доставляя коллегам удовольствия созерцать ее отчаяние, но гневные инвективы физиков-теоретиков все-таки были направлены и на нее – нет, пальцем, конечно, не показывали, люди все интеллигентные, а все-таки получалось, что из-за таких, как Дуня, и из-за тех, про кого она пишет, ученым не платят зарплату, именно они народ обобрали, ну и так далее, в левых газетах об этом красочно расписано, их все равно не переплюнуть по части витиеватых метафор, за которыми можно умеючи скрыть все, что угодно, банальное стремление к деньгам и власти тоже.
Нет, Кешины родители не были алчными, но кому не станет жаль капитальца, заложенного в фундамент будущей квартиры сына и враз разрушенного гайдаровской реформой, – всего вклада в сберкассе хватило только на холодильник. Конечно, они не ходили на демонстрации с пустыми кастрюлями и плакатами «Гайдар – убийца!», понимая, что одному человеку просто не под силу такие разрушения нанести (даже чтобы уничтожить две башни, нужны не только пилоты, масса людей необходима, организованная масса), но попался – отвечай, суду истории нужны обвиняемые.
А Костя с Клавой когда-то наивно радовались, что у них-то ничего не пропало. Терять было нечего, ничего не скопили. Вот теперь и их достала эта реформа, зря торжествовали…
Сильно жизнь переменилась после того, как Клава помахала со своего балкона Косте и Дуне, отъезжающим от их подъезда с сумками-чемоданами. Слышала она, что разъединение с ребенком бывает тяжелее переносить, чем уход мужа… Но, во-первых, и так винила себя, что поздно это свершилось, что столько лет всех простодушно оповещала об одиночестве дочери, – надеялась, кто-то поможет, познакомит с «юношей из хорошей семьи» (рот на замок закрыла лишь когда клиент один упомянул про симпатичную девицу, которую мать-клуша всем сватает, как будто это дурнушка или старая дева), чуть комплексы в Дуне не развила, да еще про себя гордилась, что они как подружки, друг с другом всем делятся… Во-вторых, появился Нерлин, про которого с дочерью она не говорила, а та, из деликатности, в эту сторону не глядела. (Нерлин на одной тусовке удивился, что Клава выясняет с ним отношения, когда дочь рядом стоит. «Мой бы сын сразу стойку сделал».)
И у Клавы достало сил не только отойти от своего чада на санитарно-необходимую дистанцию, но и контролировать ее за обеих.
Особенно непривычной и избыточной показалась матери-бессребренице постоянная Дунина озабоченность деньгами-зарплатами.
– Ты меня удивляешь… Мы с папой никогда не считались, кто сколько зарабатывает, вообще от денег не зависели… Откуда у тебя-то такие мысли?
– Мне самой неприятно, но что же делать?.. Если я не буду на машине иногда ездить, то вообще ничего не успею, работать просто не смогу… Сил ведь иногда к вечеру не хватает, чтобы до дому с двумя пересадками добраться… Те, о ком пишу, предлагают и подвезти, и покормить… Но… Независимость, мамочка, очень дорогая вещь… Экономить, конечно, приходится, но на другом – позавчера вот пошли с коллегами поужинать в ресторанчик ближайший, они французское вино, не глядя на цену, взяли, потом еще одну бутылку – тысячу рублей каждая стоила, я сразу углядела. А я бокал пива за полтинник весь вечер потягивала.
– В ресторан-то зачем? – Клава заговорила с интонацией Елизаветы Петровны, которая была убеждена, что ресторан это не только разврат, но и абсолютно немотивированное выбрасывание денег: ведь себестоимость мяса с гарниром под заковыристо названным соусом раз в десять меньше суммы, указанной в меню, дома на эти деньги можно на всю семью столько еды наготовить! Как толстовская княгиня Мягкая гордилась тем, что ее (то есть бесплатными слугами приготовленный, из бесплатных овощей-трав, выращенных на принадлежащей ей земле) соус за восемьдесят пять копеек лучше тысячерублевого шюцбургского (то есть сделанного наемными официантами из купленных, заграничных, скорее всего, продуктов) – «гадкий соус, что-то зеленое…», так и Елизавета Петровна свой труд ни в грош не ставила, и чужой тоже.