Никого.
Я припал ухом к двери. Ничего, никакого шума. Или, скорее, так же шумно, как в могиле. Ощущалось присутствие недавно образовавшейся пустоты, пустоты, которую спугнули, пустоты, еще испуганной оттого, что она опустела так внезапно. Машинально я положил руку на дверную ручку, и дверь поддалась. Зрелище пустоты, которую я мысленно представил себе, подтвердилось: пусто, ни пылинки. Я упал ничком, потрясенный такой неблагодарностью. Мартинес даже не попрощался с нами. Мартинес, обожавший нас с Конрадом. Ничего. Или даже того меньше. Человеческие отношения — как облака, предвещающие чистое небо. Теперь нельзя доверять никому. Все по очереди покинули нас. Мой отец, Эглантина, Эдуар в тюрьме, поляки, а теперь и Мартинес, как будто я был страной, где начался голод, все бежали, я провоцировал этот исход. Да, иногда нужно уметь взять ответственность на себя; разве не мы отвечаем за поступки других? Что я сделал, чтобы впасть в эту повседневную немилость? Разумеется, долгие годы я брел наугад, в растерянности; я породил в других желание убежать; самое нелепое волшебство, полный идиотизм, ты на месте, а люди бегут. Я не хотел в это поверить, не хотел думать о той ужасной минуте, почти бесчеловечной метафизике, предваряющей времена кровавой бойни и напоминающей о мучительности разрыва, мне не хотелось об этом думать, о той минуте, которая не имела права на существование, если сам я еще существую, Конрад никогда меня не покинет. Его рука не уподобится вееру, мы не изведаем синдрома вокзального перрона, все это мы предоставим другим, тем, кто не способен узнать друг друга, чтобы сохранить положение ad vi tarn[22]. К тому же было физически невозможно это сделать, между нами существовала связующая нить, нить, не видимая лишь слепцам, не ведающим о нашем чувстве; никто не видит наше чувство, оно существует только между нами, растворенное в белизне наших органов, только для того, чтобы сохранить нас друг для друга в вихре злобного ветра. Быть привязанным к Конраду — неописуемое счастье, душевная наполненность, доброта и любовь, и их достаточно, чтобы предотвратить его исчезновение. А великое счастье идет вплотную с непристойным, мы движемся по зыбкой грани, стирающей улыбку, за исступлением следует отрезвление. Наша любовь — трезвое чувство.
Я никогда не дарил рождественских подарков консьержам, не из жмотства, а чтобы не вызвать у них любовь ко мне. Расположение консьержей — слишком большой риск, слишком большая потеря времени, нужно здороваться и стараться соблюдать правила вежливости. Ничего не даришь на Рождество — и с вынужденными формальностями покончено; согласен, это хамство. При деньгах, а не давал ни сантима. Разумеется, я переживал, но игра стоила свеч. Мои письма пропадали, моя лестничная площадка не входила в профсоюз чистых площадок, но зато мне не нужно было подстраиваться под законы жизни нашего дома. По правде сказать, я не мог даже представить себе, что попрошу их о чем бы то ни было. Внезапно я понял основную идею подарков: это предоплата услуг, которые могут возникнуть в будущем. Я отстал на восемь лет, и поэтому наверняка они придут мне на помощь в восемь раз неохотнее. Мои консьержи априори являли собой супружескую пару, я делал ставку и на мужчину, и на женщину, правда без большой надежды. Странности физического порядка. История с усами вдобавок, но оставим это. Короче, речь шла о двух особях, встречи с которыми я умело избегал, нарочно задерживаясь перед входом в подъезд. Я их совсем не знал. И мне пришлось осознать существование этого затруднения именно в тот момент, когда я должен был расспросить их насчет Мартинеса. Они единственные, кто мог знать о поспешном отъезде моего соседа, они должны были знать, когда и куда он уехал. А вдруг он оставил им письмо для меня, которое они забыли передать? Короче, у меня было к ним много вопросов. У меня хватало ума предположить, что они могут послать меня подальше, то есть обмануть, — в этом и состояла плата за риск, когда не платишь. И тогда мне в голову пришла следующая идея. Я быстро забежал домой и спустился, вооруженный поводом для примирения. Тук тук. Мне открыла консьержка. Она отпрянула, только глаза в упор смотрели на меня с укоризной. Выразительный взгляд, приглашение к бою из за отсутствия рождественских подарков. Наверное, ее поразило мое нахальство, а может быть, она испугалась, поскольку мое появление предвещало форсмажорную ситуацию. В этом заключена стигма затворников: когда они являют себя миру, всем чудится форсмажорная ситуация. Я с размаху ринулся в воду:
— Простите меня, я был ужасно занят эти последние восемь лет, не было ни минуты, чтобы выписать вам чек в благодарность за вашу замечательную работу, почту и грязь. Весь я в этом, всегда откладываю неотложное на следующий год. Искренне надеюсь, что вы извините меня за это, вот чек за последние восемь лет, к которым я позволил прибавить еще пять следующих, чтобы покончить с этим. С моей рассеянностью лучше все делать наперед.
Видимо, я поступил сверхнахально, поскольку ей потребовалось несколько минут, чтобы отреагировать. Она взяла чек, а ее муж, вероятно услышав волшебное слово, возник за ее спиной. Он выхватил этот предмет наслаждений с быстротой, присущей лишь тем, кто стремится обратить чек в наличные в ту самую секунду, когда он попадает им в руки. Потому что деньги должны всегда находиться в обороте. До этого в мое поле зрения попадала только его рука, но, когда я услышал глухой вздох, предо мной предстал весь консьерж, поскольку он грузно упал на лестничную площадку. Есть ситуации, когда сомнения излишни. Он был мертвехонек.
Неприятные последствия этой истории состояли в том, что я опять стал предметом обсуждений. Я не мог и шагу ступить, чтобы не попасть в газеты. Разумеется, мое имя названо не было, но я достаточно знаю журналистов: они могут сделать это в любую минуту. Пока только появился репортаж в рубрике «Происшествия»:
«Консьерж убит чеком».
Честно сказать, больше всего я боялся Победителя. Если он узнает о моей роли в этой истории, прощай все надежды! Я уже слышал, как он произносит свою роковую речь в защиту Терезы на суде: убийце консьержа нельзя доверить опеку над ребенком, это противоречит здравому смыслу! Я был напуган до посинения (а синева шла от гематом на теле). Невозможно потерять любовь всей своей жизни из за необналиченного чека. Нет, в голову приходило единственное решение — нужно замять дело. А чтобы замять дело, я должен был помешать консьержке назвать мое имя. Тут не понадобится просчитывать тридцать шесть тысяч вариантов решения. Я спустился к ней как раз перед полуночью. Не успел я поскрестись в дверь, как она открыла; нужно заметить, что бедной женщине было не до сна. Казалось, ее шокировало, что у меня хватило наглости заявиться к ней после того, что произошло. Я сказал ей буквально следующее:
— Я чувствую себя в какой то мере ответственным… я обдумал случившееся, я не знаю, как вам помочь, но главное, чтобы вы постарались забыть кое какие детали этой истории… Надеюсь, что эти деньги пригодятся вам в эту тяжелую минуту…
Она поймала чек на лету. Видимо, я поступил сверхнахально, поскольку ей потребовалось несколько минут, чтобы отреагировать. Вообще то «отреагировать» — не самое удачное слово, она попыталась сделать какой то слабый жест. Но деньги обратили ее в изваяние. Я начал беспокоиться, как любой нормальный человек, который беспокоится, когда есть повод для беспокойства. Я положил руку ей на плечо, чтобы по дружески встряхнуть. Чтобы вывести ее из оцепенения. Я читал истории о людях, которые спят стоя, жуткие истории, но тем не менее так оно и было, я видел это собственными глазами, мне оставалось лишь поверить тем, кто рассказывает, что можно спать стоя. И все же это впечатляло — консьержка в виде сталагмита. Я не слишком жаловал консьержей, а тут еще одна из них дрыхнет прямо перед носом. Я мог даже потыкать ее пальцем. А затем, поскольку поневоле в безмолвии и бездействии узы крепчают, я испытал своего рода вспышку симпатии к этой окаменевшей женщине, к женщине, которую я постыдно игнорировал. Я снова встряхнул ее, никакого эффекта. Оцепенела. Деньги обратили ее в изваяние. Повторяю, деньги обратили ее в изваяние. Я потряс ее, на этот раз посильнее, и консьержка, продолжая сжимать в руках мои деньги, рухнула на пол. Есть ситуации, когда сомнения излишни. Она была мертвехонька.
Я забрал свой чек и отправился спать. Всю ночь я с ужасом ждал, что за мной придут. Паранойя возникла у меня не на пустом месте. Я воображал крупные заголовки газет: «Серийный убийца совершил новое преступление, использовав чек». Или: «Нет, не в деньгах счастье». Или: «Подумать только, и он надеялся стать опекуном Конрада». Потом я заснул, а потом прошло время. Мне удалось избавиться от чувства вины, ты же не виноват, если другие так реагируют. Особенно если это произошло непреднамеренно. Смерть была самой сильной реакцией, которую мне удалось вызвать у окружающих, а вдруг это было проявлением моей харизмы, на которую я так уповал в начале своей ничем не заполненной жизни? А вдруг я стану лидером, который ведет за собой толпы? А может быть, следует официально заявить об этих смертельных исходах, заявить в ходе судебного процесса; это наверняка будет воспринято как проявление редкого умения сплачивать высокие устремления вокруг собственной персоны. Тереза была художником, в чем то хиппи, ее не следовало принимать всерьез, тогда как я возводил конструкции, умножал капитал.