Они стояли, сцепившись руками. Парик Эмми съехал набок, а у Джейн его и вовсе не было. Не видно его было и на дороге. Грязью были залиты лица, воротнички, платья, сумочки и обувь. И лишь через несколько минут выражение крайнего изумления на одинаковых лицах сменилось созерцательным обдумыванием.
Расцепились.
Джейн долго не могла сделать ни шага, у нее затекли ноги. Эмми руками пыталась оттереть лицо.
Джейн шагнула и зажмурилась от боли, потом вдруг сказала мягко:
– Эмми, нас давно уже ждут дома!
– Джейн, как он на меня посмотрел! – Под носом у Эмми было большое пятно грязи.
Джейн сделала несколько неровных шагов назад, села на траву и вдруг заплакала, закрывая ладонями лицо.
Мы вместе перешли порог разрушенного дома. Это было ошибкой. Потом Лернер ушел. Он считал, что свобода превыше всего.
Подруга сказала – нужно благодарить Бога за свободу от такого зверя!
А я ответила, что я – его вещь.
Подруга посмотрела в окно на застиранное небо и пересказала историю про подушку безопасности, которую я так любила – о том, как от какого-то ничтожного камня на дороге у нее в машине сработала эта самая подушка. Как она получила дикий удар по голове, а потом долго ощупывала лицо – на месте ли нос и скулы... Как она сняла и рассматривала совершенно плоские очки, и тут самое смешное: на подушке от губной помады осталось пятно величиной с десертную тарелку!
* * *
Лернер говорил мне, что я давно уже живу не здесь. Изучаю историю Камбоджи, хотя никогда там не была; пишу диссертацию про Ангкор Ват – цивилизацию, которой нет; утверждаю, что на историю мы смотрим через маленькое грязное стекло, а на самом деле мы смотрим на нее через маленькое грязное зеркало.
Он смеялся, когда я рассказывала ему про кхмеров, и говорил, что я должна была быть женой Пол Пота. Или на худой конец того серпентолога, который изучал камбоджийских змей в соседнем отделе и следил за мной неморгающими змеиными глазами.
А теперь он ушел, и я осталась – без ничего. Я все время жила в коконе, сотканном из любви к нему. Кокон был похож на серебряное облако. И мне казалось, что у него тоже есть такой кокон. И еще эти два кокона соединяли нити. Их было много, и через них шел обмен. Они могли растягиваться, когда коконы были далеко друг от друга, и сжиматься при приближении. Например, когда он обнимал меня, связь между нами занимала всю площадь нашего касания, а когда мы занимались любовью – мы становились одним целым. И вот эти нити-связи лопнули, вернее, Лернер безжалостно разорвал их. Но кокон мой не стал меньше. Перестали существовать провода, а источник был той же интенсивности. И оттого, что сияние моего кокона никуда не могло деться, – оно сжигало меня.
Перед тем как бросить меня, Лернер сказал: «Мир так устроен – мы с большим ускорением несемся к саморазрушению...» А когда я заревела, он попросил не винить ничего – ни прогресс, ни нанотехнологии, ни потепление, ни глобализацию в целом – все дело в том, что мы все идем вперед с различной скоростью и его скорость не равна моей.
Подруга говорила, что он зверь, этот мой Лернер. Что будто однажды, сто лет назад, его встретил ее первый муж, вскоре после их свадьбы.
– Ты что, все-таки на ней женился? – Лернер кричал на всю улицу.
– Да, – ответил тот.
– Вот начнется, вот намучаешься!
– Почему?
– Месячные, – ответил Лернер.
Это правда – Лернер был суровый, безо всяких телячьих нежностей. Объяснял это тем, что все детство родители обливали его холодной водой. Однажды, помню, он пришел очень поздно, я была уже в постели. Присел на край кровати, заботливо спросил, не болит ли у меня голова... Я очень тогда удивилась этой его непривычной заботе.
– Ты, – говорю, – Лернер, такой трогательный сегодня... Невероятно... Что-то случилось?
– Нет, – ответил он очень серьезно. – Просто мы с ребятами на рыбалку собрались. А если у тебя голова болит – обязательно дождь будет.
Я вспомнила, как познакомила его с мамой. Что-то рассказывала ей про школу, про педагогов – и вдруг вырвалось:
– А пошли они все в жопу!
Мама расстроилась:
– Дочь, ну откуда такие слова!
– А Лернер говорит, надо называть вещи своими именами.
Мама задумалась.
– Пригласи его с нами на лыжах покататься в воскресенье...
А теперь он ушел.
* * *
Я рыдала, наверное, месяц. Подруга сказала, что тоска выбивается светской жизнью, и потащила меня в семь утра на лекцию по истории причесок и макияжа. Ее читал человек с большой головой и без шеи. Я узнала, что Людовик Четырнадцатый страдал гнойным гайморитом, ни разу в жизни не мылся после того, как ему не понравилось соприкосновение с водой при обряде крещения. Как, тем не менее, его страстно любили женщины, выстраивались в длинные очереди к его постели. А еще о том, что в париках из человеческих волос, которые смазывались маслом и посыпались рисовой пудрой, помимо вшей и блох селились мыши и тараканы. И иногда, когда владелец парика сидел за обеденным столом, мышата с его головы прыгали прямо в суп.
Все смеялись, а я горько плакала и быстро ушла, чтобы не портить другим лекцию.
Потом наступило совсем другое – я стала впадать в спячку: просто постоянно хотела только спать.
Врач объяснил, что у нас зимой мало солнечных дней, рано темнеет и холодно, а у меня низкое кровяное давление... А мне просто не хотелось жить без Лернера. Вот и все.
Подруга сводила меня на выставку Френсиса Бэкона – и я поняла: выход есть. Нашла телефон серпентолога.
* * *
Шприц был не одноразовым. Но это и не важно. Я проколола резиновую крышку флакона и набрала мутную жидкость. Сейчас я усну, и все закончится. Все.
Это нужно сделать. И мне совсем не страшно. Потому что так нужно. Вот она, голубая вена. Никогда не любила уколы – но сейчас это совсем не важно.
Иголка мягко проткнула кожу. Бурая жидкость пошла в кровь. Шприц выпал из рук и покатился по полу. Я свернулась калачиком на кровати. Сложила ладони и сунула под голову. Закрыла глаза. Теперь придет сон. Заныло в груди. Мысли сами куда-то все делись. Стало сладко. Сознание уходило – будто на теплом асфальте таяла маленькая снежинка. Сначала стала прозрачнее, тоньше, а потом и вовсе исчезла.
Все обратилось в черное ничто – но это не важно, если не понимаешь...
* * *
Я просыпаюсь от крика. Кричит Чин Чо. Как она пробралась в комнату? Я открываю глаза. Она замирает в тени, в углу. Дергает хвостом песочно-розового цвета. Пробегает по потолку – не более полуметра, останавливается опять и заливается трелью.
Удивительно: все эти мелодичные звуки здесь принадлежат совсем не птицам – тут кричат ящерицы или гиббоны. И даже кукует здесь ящерица Такаэ – серо-голубая в оранжевую крапинку, будто краской облитая. С треугольной головой – она раза в три больше Чин Чо. Та, которую я видела вчера, была сантиметров сорок в длину – изо рта у нее торчал большой жук.
У кровати на маленьком столике тарелка с очищенными фруктами и ягодами – я тянусь и достаю те, которые местные называют «глаза дракона» и которые действительно очень похожи на глаза. Чуть мельче, чем личи – с более прозрачной мякотью и крупной, просвечивающей изнутри черной лаковой косточкой.
Мне не нравится привкус папайи, и я никогда ее не ем, но мне каждый раз приносят один и тот же набор – папайя, манго, гуава, фрукт дракона в люминесцентно-розовой кожуре с зелеными отростками и эти вот мои любимые «драконьи глаза». И еще то, что они называют хурмой – но по вкусу это скорей напоминает прошлогодние яблоки зимних сортов. Сегодня мне позволили даже десерт, целая тарелка на выбор – фруктовый пудинг, пирожные «ансам чрук» и пироги «ном ком» и «норн бай». И конечно, свежевыжатый бамбуковый сок в высоком стакане.
Я однажды видела, как мальчик управлял небольшой давилкой – через пресс пропускал побеги бамбука, сок стекал в специальную емкость, и потом его смешивали с яйцом и молоком. Даро объяснил мне, что такой сок имеет свойство холода, открывает отверстия сердца, способствуя охлаждению.
После завтрака и купания я надеваю специальную шапочку с накидкой на лицо, и меня уводят на массаж. Кхмерки делают все очень тихо – лишь иногда перешептываются.
Потом меня одевают, помогают те же массажистки, шапочка меняется на бумажную маску на палочке, которую я держу у лица, – и начинается долгое укладывание волос. Для этого приходят специально обученные тайки – в прическу вплетаются всевозможные цветы, бусины и ленты. Ткань, похожая на густую вуаль, заменяет бумажную маску – ее надежно прикалывают к волосам.
И только когда на ноги и на руки уже надеты браслеты, колокольчики, венки и цепочки, приходит Сован.
Сован – невысокая кхмерка с широким лицом и полными губами. С ней мы занимаемся танцем. Иногда еще приносят На. И тогда все то же, что делаю обычно, я повторяю со змеей на плечах. На – это питон ярко-желтого цвета с белым, будто лакированым животом. Когда-то я его боялась, но сейчас совсем нет – хотя он и очень вырос. Он становится тяжелее, увеличивая мою силу, – так говорит Даро. Весь танец похож на движения в Тай Чи, только более сложный, с фиксированными позами, в которых необученному человеку было бы невозможно удержать равновесие. В этом танце четко выраженный ритм, который ускоряется к концу. У меня всегда была хорошая гибкость ног, но даже мне трудно. Сован часто сердится и просит больше развернуть ступню. Повторяем еще и еще. На барабане играет слепой мальчик и все время улыбается. Он держит ритм, слушая звук моих шагов, хотя я танцую босиком, – у него уникальный слух. Его зовут Пын, незрячие глаза его сильно зажмурены, и оттого кажется, что стоит ему постараться и открыть их – он сможет видеть, но он будто этого не хочет. Каждую неделю в зал для занятий вносят пен пет, и тогда Пын играет на нем. Мне приятен звук пен пета, – он нежный и долгий, как звон тонких колокольчиков, завернутых во что-то мягкое.