Впрочем, не принося никакой радости, встречи с ним время от времени ее забавляли. Иногда, например, он неожиданно вспоминал, из-за чего все пошло под откос, и снова, видя, что не знает, как воскресить людей без Бога, начинал метаться, бросался из крайности в крайность, какие-то совершенно второстепенные вещи вдруг представлялись ему едва ли не решающими, и он почти что с прежним пылом принимался их изничтожать.
Он помнил, что сначала ему надо победить неродственность и небратство народов, соединить их в одно целое, лишь тогда, позабыв распри и войны, человечество сможет взяться за дело воскрешения, и тут он открывал, что корень и первопричина зла в жадной и мерзкой Англии — ненависть к Англии была ее, де Сталь, — которая испокон века стравливает между собой разные народы, чтобы нажиться на крови. Сила же Англии в ее индийских владениях, и, значит, России, которая отвечает за всех, надо будет послать к берегам Индии свой флот. Как мирная страна Россия, вроде бы, не может первая напасть даже на Англию. Но тут Федоров находил изящный ход. Русским кораблям, говорил он, придется крейсировать бок о бок с английскими и ждать месяц за месяцем, пока нервы у британцев в конце концов не выдержат и они не откроют огонь. Теперь агрессор — Англия, закон на стороне русских, они легко захватят английские суда, потому что русские солдаты лучшие в мире и дело их правое, после чего трофеи будут проданы, поделены честно между народами мира, Индия же присоединится к Общему Делу.
Покончив с Англией, он длинно и зло принимался ругать все прочее, что мешало народам соединиться: по очереди, одно за другим, он высмеивал мусульманство, католичество, иудаизм, протестантизм, которые тоже разделяли людей, были врагами истинной веры — православия; говорил он неумело, многое было притянуто за уши, однако подчас у него получалось очень лихо, почти как с Англией. В сущности, она уже смирилась с его бредом и слушала, что он говорил, с жалостью и без надежды.
Все это продолжалось довольно долго, если считать и время, когда она уезжала в Петербург, — почти год, терпеть его ей с каждым днем становилось труднее, она удвоила, потом утроила количество свечей, чтобы он скорее засыпал, но совсем с ним расстаться не могла. А потом в одну из ночей она отвлеклась от мыслей о ребенке — единственная отдушина и отрада с тех пор, как она вернулась в имение, — и ей вдруг опять стало с Федоровым хорошо. Она уже забыла, когда последний раз хотела его, и теперь, почувствовав, что снова вся его, что в ней не должно быть и не осталось ничего, что было бы от него скрыто, и у них как раньше не только тела — все сделалось одним целым, она поняла, что сегодня он очнется и пойдет дальше.
Сначала Федоров вспомнил, почему восстал против Бога. Он вспомнил, что поднялся против Господа из-за нее, де Сталь; Господь две жизни искушал ее властью, источник власти был в ней самой, но она никогда ее не имела, и все это, как она и он, сошлось в Федорове с убеждением русских, что Господь так же всю жизнь искушал Россию и так же потом обманул ее. Он сделал русскую землю новой Святой землей, а русский народ вместо евреев — новым избранным народом Божьим, поручил ему хранить истинную веру и ждать Второго пришествия Христа и торжества праведных. Россия приняла крест. Девять веков немыслимых страданий и немыслимого терпения, девять веков веры и готовности принять Христа, готовности на любые жертвы ради спасения народов земли — и все оказалось невостребованным, никому не нужным; получалось, что Он не истинный Бог, не Всеблагой Господь, а простой искуситель.
Едва Федоров вспомнил про крест, он сразу же увидел и тот путь воскрешения, которым должен будет повести за собой человеческий род; в сущности, все было мгновенно: год душевной болезни, сумасшествия, ничтожности, бреда и вдруг из этого как чудо — свой путь спасения, совсем другой, нежели путь церкви.
«Истинно говорю тебе, — слышала она через стекло, он стоял над ней, и голос его почти гремел, — спасения достойны все; даже самый последний грешник, узря свои преступления, ужаснувшись им, пройдет через такие муки, через такие страдания, что искупит зло и очистится».
В Федорове теперь было очень много милости, благородства, и ему надо было и в ее, и в своих глазах оправдать Бога. Он говорил: «Все люди — дети Божьи, все они созданы по Его образу и подобию, и, значит, они не могут пасть так, чтобы их уже нельзя было спасти. Человек, весь род человеческий будет спасен, каждая его часть будет спасена, ни один не будет забыт, не станет изгоем». Он вообще, уходя дальше и дальше от Бога, все настойчивее пытался Его простить и оправдать; так, в другой раз он убеждал ее, что Апокалипсис, гибель рода человеческого и венчающий гибель Страшный Суд, и по Господу, вовсе не обязательно должны предшествовать воскрешению праведных, это лишь предупреждение человеку. Стоит ему исправиться, отказаться от греха, и Господь с радостью и любовью освободит его от страданий, пощадит, как раньше Ниневию.
Он даже, чтобы она не подумала, что в нем, прощающем Господа, говорит гордыня, однажды сказал ей, что в Евангелиях все это уже есть — дело спасения человека завещано Господом самому человеку; Христос дал нам лишь начатки учения, только семя его, и, если мы окажемся доброй почвой, почвой, хорошо увлажненной и взрыхленной, оно вырастет в нас, созреет и даст плоды. Он часто вспоминал слова Христа: «Дела, которые творю Я (воскрешение из мертвых), и он (пошедший за мной, то есть человек) сотворит, и больше сих сотворит…» — и другие: «Шедше научите все языки…» Так что Федоров, уже решившись на самую безумную революцию, навечно разрывая со всем прежним миром, рвя с Богом, Который породил и этот мир, и его самого, не захотел ни в чьих глазах быть самозванцем, наоборот начал в Господе, от которого уходил, искать санкцию и корень того, что делал.
У Сталь было время и была любовь, было терпение, чтобы понять и оценить Федорова. Ночь соединяла их в одно, тогда ей все в нем было открыто, так же как ему в ней, и они, сойдясь в единое существо, даже не могли разобрать, где из них кто, и брали друг из друга, как из самого себя, что хотели. Но на рассвете они расходились, она отделялась от него и снова могла смотреть на Федорова со стороны; то же и вечером: он приходил, садился у ее гроба, они любили друг друга, были друг от друга совсем рядом, но между ними была ее смерть, и пробиться сквозь нее они не могли. Лежа в гробу, она слышала его как бы издалека, и, конечно, и он сам, и то, что он говорил, казалось ей другим, и она часто повторяла слова, слышанные еще от отца: смерть все расставит на свои места. Расстояние между ней и Федоровым позволяло де Сталь судить о нем вполне здраво, спокойно, и она уже давно поняла, чего он не мог простить Богу, из-за чего восстал на Него.
Первым была смерть: Федорову казалось, что, сделав человека существом смертным, Господь не понял и не оценил того, что создал. Человек по своей природе был добр, но жизнь была коротка и так скудна на радость и щедра на страдания, радости хватало очень немногим, а ждать — человеку было отпущено совсем мало времени, — ждать он не мог и пытался отнять, отщипнуть у своего собрата хотя бы ее кусочек, кричал тому: у тебя вон сколько, а у меня вообще ничего. Смерть родила зависть, злобу, ненависть, из-за нее люди сделались врагами друг другу.
Если бы радости было хоть чуть больше или больше был срок жизни человека на земле, он успел бы разобраться и осмотреться, успел отделить важное от второстепенного, выбрать добро, понять и полюбить его. Люди подходили к правде совсем близко. «Вон, — говорили они, — это добро, а это зло, и я больше не хочу зла, я хочу добро, потому что добро прекрасно, а зло отвратительно», — и они шли к добру, но дойти не успевали. А дети их — сумей они передать что поняли детям — вообще не знали бы зла, вообще не стали бы его касаться, но Он сделал так, что дети начинали все сначала. Хотя правда принадлежала всем людям, всему роду человеческому, Господь отнимал ее у человека, у его детей, и те тоже, даже если находили добро, на полпути к нему умирали.
Возможно, Федоров жил бы, как другие, и вспомнил о смерти уже только стариком, со всем смирившись, все приняв и простив, но и любовь пришла к нему через смерть. Он любил де Сталь, так, как только может один человек любить другого, но гроб и смерть разделили их. Он приходил к ней каждый вечер и каждый вечер видел, что она прекрасна и мертва, и не мог не ужаснуться смерти, не мог не поразиться ее силе. Потому и не ушел никуда его еще детский страх, что жизнь хрупка и вот-вот может прерваться.
Вторым было неравенство людей. Сначала она думала, что ненависть к нему Федорова была рождена французской революцией и целиком взята из нее, де Сталь, но потом поняла, что ошибается: социальное, классовое неравенство, неравенство богатства — все это волновало его мало; самым первым впечатлением детства, тем, что потрясло и разрушило его, были слова няньки, что его отец, отец, плоть от плоти которого он был, отец, которого он страстно любил и должен был продолжить и продлить, по закону ему чужой; он, Федоров, незаконнорожденный и не имеет права ни на имя его, ни на любовь. У Федорова, как бы вообще не было отца, цепь зачатий и рождений, идущая от Адама, была прервана, все корни обрублены и он изгнан из рода человеческого, отрезан от Бога. Мир, где отцы допустили, а возможно, сами установили такой порядок, признали его справедливым, угодным Богу, не имел права на существование, и он тогда еще поклялся себе его уничтожить.