Что ж, подозреваемых у меня немного, зато есть ясный мотив, а это уже половина дела.
Постепенно все собирается в картинку, наподобие того пазла, который мы с братом в детстве складывали на кухонном столе, неистово споря из-за каждого кусочка. Если квадратики ложились правильно, то уже через час становилась видна крыша базилики Санта-Кроче с марципановыми башнями.
Ясно, что речь идет о марке, которую Бри вырезал из старой фотографии, найденной в бумажнике хозяина гостиницы. И его убили за эту марку, когда он пришел ее продавать. Но за этими рассуждениями маячит вывод, который я предпочла бы смахнуть со стола вместе со всей головоломкой. Открытка с Изабеллой досталась ему не случайно – вот какой вывод. И от него никуда не деться, хоть плачь, хоть кричи.
Мой брат обокрал мертвеца.
Конюх написал моей матери, не подозревая, что она давно обратилась в прах, а прах лежит в жестянке, вставленной в нишу на городском кладбище. Письмо попало ко мне полгода спустя и показалось мне бредом сумасшедшего. С какой стати конюху писать моей матери (от руки, мешая английский с итальянским), не позаботившись даже узнать, жива ли она. Допустим, адрес мать могла ему оставить – в то лето, когда он учил ее ездить верхом, пока мы со Стефанией занимались моей ангиной. Но какой от нее толк, будь она даже жива? Бабка не упомянула нас в завещании, ее сын пропал без вести, но пока он не признан мертвым – о нас с матерью и думать никто не станет. Мы – бледные картофельные ростки, бесполезное семя.
Не думал же конюх, что мать сорвется с места и помчится в Траяно искать неизвестно что неизвестно где. Мне-то как раз известно что и где, но этого Лидио не знал и знать не мог. Как бы там ни было, добравшись до «Бриатико», картофельный росток быстро сообразил что к чему. Письмо от конюха было помечено августом, ко мне оно попало в конце декабря, и теперь я знаю, что конюха нашли мертвым в день святого Маттео, 21 сентября. Значит, он писал не только нам с матерью, он писал кому-то еще. И этому человеку письмо показалось более правдоподобным. Может, потому что он знал, что это правда? Может, он и был тем, кто велел конюху ослабить подпругу?
Допустим, у человека потребовали денег, он не дал, тогда конюх выполнил свою угрозу и обратился к нам, – то есть к тем людям, которых можно было назвать семьей Стефании. Хотя и с большой натяжкой.
Конюх – конюхом, но мысль о том, что нужно поехать в «Бриатико», не давала мне покоя. Поехать туда под чужим именем, поселиться в отеле на несколько дней, при первом удобном случае пробраться в бывшую бабкину спальню и достучаться до тайника. Поместье у нас отобрали, но кое-что осталось, и это кое-что продолжало цеплять на себя мои надежды, как магнит цепляет винтики или скрепки. То, что пятнадцать лет назад бабка доставала из сейфа и показывала мне, делая хитрое лицо.
Маленькое investimento.
Пробраться в поместье оказалось довольно сложно, они там редко набирали людей, разве что для сбора оливок, и только в сезон. Однако мне нужны были работа в самой гостинице и свободный доступ к большинству помещений. Пришлось подождать. Зато с документами вышло не так уж плохо, никто не стал их проверять, и чужое имя прилипло ко мне, будто мокрая рубашка к спине. Владелец гостиницы по имени Аверичи неделями пропадал в игорных домах, оставив дела на молодую жену (надменную перуджийку, балованную и ловкую, как куница). Потеряв хозяйскую руку, отель жил рассеянной жизнью, нимало, впрочем, не похожей на упадок. Просто все делали свое дело, не задумываясь о том, не взбеленится ли Аверичи. Зато в те редкие дни, когда он появлялся, люди суетились, двери хлопали, и во всем появлялся свинцовый привкус тревоги.
Мне немало приходилось скитаться по городу без единой монеты в кармане, и я знаю, что такое стакан горячего чая или сигарета, предложенные случайным встречным. Таким встречным оказалась процедурная сестра в чепце, почтенная тетка лет пятидесяти, сначала она дала мне отхлебнуть из фляжки, а потом взяла меня за руку и отвела куда надо.
– Я бы предпочла, чтобы наняли крепкого санитара, – ворчала она, идя за мной по гранитной парадной лестнице, – вот кто нам нужен на самом деле!
Мы шли по каким-то бесконечным коридорам, мимо голубых лакированных дверей. Здесь все теперь стало голубым или золотым, даже подушки на диванах. Дом казался мне больше, чем восемь лет назад, хотя обычно бывает наоборот – дворцы, которые помнишь с детства, превращаются в халупы, а озера – в пруды.
Обслугу нанимал администратор, а медицинский персонал – доктор, но меня зачем-то отправили к обоим на собеседование, и оба оказались те еще перцы. Один жулик, другой педик, два веселых гуся. Платить они намеревались мало, зато предлагали номер в самом отеле, и мне пришлось скрывать свою радость и хмурить брови.
Помню, что в первый день на обед для обслуги (все уселись за широким столом в бывшей бабкиной гардеробной) подали копченую рыбу с яблочным джемом, и стало ясно, что повар свое дело знает. А после появился сам повар (в голубом фартуке) и сразу стал шуметь и шутить, раскладывая горячий джем черпаком из котелка. Мимоходом он скорчил мне рожу, увидев, как я мучаюсь с костями, и мне стало ясно, что здесь ничего не проходит незамеченным. Надо быть осторожнее.
Иногда я думаю: что я сказал бы Паоле, появись она внезапно, встань передо мной как лист перед травой, как и было обещано? Разве мы не договорились о встрече в мае две тысячи седьмого? Я уверен, что узнал бы ее, даже если тысяча ее косичек острижена под бобрик, а в лице стоит черная вода, как в проруби. Вопрос, узнает ли меня Паола.
Прошло восемь лет с тех пор, как мы бродили по этому берегу с тяжеленной грудой объективов и проводов, граппой в велосипедной фляжке и веселящим табаком в жестянке для пилюль. И что я сделал за эти восемь лет? Все легко укладывается на дно чернильницы: несколько податливых женщин, уроки тенниса, флешка-брелок с никому не нужным романом, йога, две поездки в Уэльс и умение наливать пиво так, чтобы струя лилась вплотную к стенке стакана. И еще шахматная партия на приз местной газеты, проходившая в коллеже Билборо и закончившаяся вничью.
После Паолы я жил в зоне мертвого штиля с альбатросом на шее, как на иллюстрации Гюстава Доре к поэме Кольриджа. Только у моряка на шее болтался символ вины, а меня душило недоумение. Недоумение – это то, что остается от ненависти, когда ты забываешь лицо, которое ненавидел.
За днями дни, за днями дни
Мы ждем, корабль наш спит,
Как в нарисованной воде,
Рисованный стоит.
Несколько раз я пытался начать писать, но сам себя не узнавал: власть над словами была утрачена. Когда-то в детстве мне подарили коробку с красками величиной с колесо, отделения там располагались замечательным образом: в центре большое черное ядро, вокруг него основной спектр, а дальше – оттенки, становившиеся все светлее по мере приближения к зубчатому краю. Венецианская зелень, берлинская лазурь, жженая умбра. Это был лучший подарок за всю мою жизнь, и, даже изведя все до капли, я не мог решиться отнести пустую коробку в мусор и долго держал ее на шкафу.
То, что происходило со мной теперь, можно было бы описать двумя словами: вокруг черного. Беспредельная коробка с красками опустела у краев, но основной надежный ряд остался нетронутым. И это обходилось мне чертовски дорого, потому что я разучился испытывать радость, а без радости ты за любую паршивую мелочь платишь вдвойне. Впрочем, если верить комментариям к Платону, то трагический хор всегда обходился дороже комического. Нет, вру. За два месяца до приезда в «Бриатико» я испытал что-то похожее на радость, открыв конверт с контрактом, присланный из издательства. Если быть точным, то я почувствовал себя червяком, незаметно проевшим мякоть своего яблока и внезапно узревшим кожуру, сквозь которую пробивается солнечный свет. Хватило этого ненадолго, и через месяц-другой я снова принялся макать палец в середину коробки, намечая черно-белые полоски (клавиши?) моей новой действительности.
Да, кстати, про клавиши. Хозяин отеля так долго не обращал на меня внимания, что я совсем было успокоился. Я перестал чувствовать себя тушинским вором, завел себе пса, старички в баре уже звали меня по имени, а главное – я начал понемногу работать. Обнаружил на окраине поместья убежище, где можно было отсыпаться после полудня. И вот тут-то он и заявился. Среди бела дня, когда я просто сидел в баре с чашкой холодного кофе, перелистывая ноты.
– «Round Midnight» можешь? – Он облокотился на рояль с таким видом, будто сам собирался петь Feelin' sad really gets bad.
– Могу, чего ж не смочь, – ответил я, но Аверичи посмотрел на меня с сомнением и громко втянул воздух, сильно сморщив нос. В здешних краях такое выражение лица считается оскорбительным.