Как они до такого дошли? Виктору совсем недавно исполнилось тринадцать. Всего несколько лет назад он рисовал и показывал свои рисунки отцу. Он перерисовывал персонажей комиксов Марвела: там были Фаталис, Фантастикус, Фараон будущего, он их изображал в самых небывалых ситуациях. Иногда они играли в «Тысячу вех» или отправлялись воскресным утром в Луврский музей. Ко дню рождения Брюно Виктор – ему тогда было десять – огромными разноцветными буквами вывел на мелованном листке: ПАПА Я ТЕБЯ ЛЮБЛЮ. Теперь с этим было покончено. И Брюно знал, что в дальнейшем дело обернется еще хуже: от взаимного равнодушия они перейдут к ненависти. Самое позднее через два года начнутся пробные попытки сына гулять с девочками-сверстницами; к этим пятнадцатилетним девчонкам и он сам, Брюно, будет вожделеть. Приближалась пора соперничества, состояния, естественного для мужчин. Они были подобны зверям, бьющимся в одной клетке, имя которой время.
Возвращаясь к себе, Брюно купил у арабского бакалейщика две бутылки анисового ликера; потом, прежде чем надраться до полусмерти, позвонил брату, чтобы договориться назавтра о встрече. Когда он явился к Мишелю, тот после своего голодного периода переживал внезапный приступ зверского аппетита, ломоть за ломтем пожирал итальянскую колбасу, заглатывал вино большими стаканами. «Накладывай себе, наливай», – невнятно бурчал он. Брюно казалось, что тот его почти не слушает. Это было похоже на разговор с психиатром, а то и с глухой стеной. Тем не менее он рассказывал:
– Несколько лет подряд мой сын тянулся ко мне, он хотел от меня любви; я хандрил, был недоволен своей жизнью, и я его отталкивал – в ожидании лучших времен. Я тогда не понимал, как быстро пройдут эти годы. Ребенок от семи лет до двенадцати – чудесное созданье, милое, разумное, открытое. Он живет в полной гармонии с разумом и живет радостно. Он сам полон любви, и его удовлетворяет та любовь, которую другие готовы дать ему. Потом все портится. Все меняется к худшему и непоправимо.
Мишель проглотил два последних ломтя колбасы, снова налил себе стакан вина. Его руки тряслись. Брюно продолжал:
– Трудно вообразить существо более глупое, агрессивное, более несносное и злобное, чем подросток, особенно если он окружен огольцами того же возраста. Подросток – это монстр и одновременно болван, его конформизм почти невероятен; подросток являет собой продукт внезапной и вредоносной (притом непредвиденной, если исходить из характера ребенка) кристаллизации всего самого худшего, что есть в мужчине. Как после этого сомневаться в том, что сексуальность есть абсолютное зло? И как только люди умудряются выносить необходимость жить под одной крышей с подростком? Мой тезис состоит в том, что это им удается лишь потому, что их собственная жизнь абсолютно пуста; однако и моя жизнь пуста, но мне это не удается. Как бы то ни было, все врут, причем доходят в своем вранье до гротеска. Разводятся, но остаются добрыми друзьями. Берут сына к себе на каждый второй уик-энд – это же гадость. Полнейшая, совершеннейшая гадость. На самом деле мужчины никогда не интересуются своими детьми, никогда не чувствуют к ним любви, да мужчины обычно и не способны испытывать любовь, это чувство им абсолютно чуждо. Что им знакомо, так это желание, половое влечение, доходящее до скотства, и соперничество между самцами; потом, много позже, уже состоя в браке, они иной раз могут испытывать к своей супруге некоторую признательность – за то, что та подарила им детей, ловко ведет домашнее хозяйство, показала себя хорошей кухаркой и хорошей любовницей; тогда мужчине доставляет удовольствие спать с ней в одной постели. Это, возможно, не то, чего желают женщины, вероятно, здесь имеет место недоразумение, но это все же чувство, которое может быть сильным – и даже если мужчины испытывают возбуждение, впрочем непродолжительное, хлопая время от времени по какому-нибудь маленькому задку, они уже буквально жить не могут без своей жены, и если, на беду, ее не станет, они начинают пить и быстро умирают, по большей части в течение нескольких месяцев. Что до детей, то раньше они были нужны, чтобы стать наследниками состояния, общественных и фамильных традиций. Разумеется, это касалось прежде всего родовитых семейств, но то же можно сказать и о коммерсантах, крестьянах, ремесленниках – по сути, обо всех классах общества. Сегодня все это несущественно: я живу на жалованье, у меня нет состояния, мне нечего оставить в наследство сыну. У меня нет и ремесла, которому я мог бы его обучить, я даже не знаю, чем он сможет в будущем заниматься; правила, по которым я жил, для него ценности не имеют, ему предстоит обретаться в другом мире. Принять идеологию бесконечных перемен – значит признать, что жизнь человека жестко замыкается в пределах его индивидуального бытия, а прошлые и будущие поколения в его глазах ничего не значат. Так мы теперь и живем, и сегодня мужчине нет никакого смысла заводить ребенка. Для женщин все иначе, ведь они продолжают испытывать потребность в существе, которое можно любить, – это не нужно и никогда не было нужно мужчинам. Было бы заблуждением предполагать, что у мужчин тоже есть склонность нянчиться с детьми, играть с ними, ласкать. Можно сколько угодно утверждать противоположное, все равно это останется ложью. Как только разведешься, разорвешь семейные узы, все отношения с детьми теряют смысл. Ребенок – это ловушка, которая захлопывается, враг, которого ты обязан содержать и который тебя переживет.
Мишель встал, пошел на кухню, чтобы налить себе стакан воды. В воздухе перед его глазами вращались разноцветные круги, он почувствовал позыв к тошноте. Прежде всего ему было необходимо справиться с дрожанием рук. Брюно прав, отцовская любовь – ложь, фикция. Ложь полезна, подумал он, если она позволяет преобразить действительность; но если преображение не удалось, тогда остается только ложь, горечь и стыд.
Он вернулся в комнату. Брюно съежился в кресле: даже будь он мертв, он не смог бы сидеть неподвижнее. Многоэтажки погружались в ночь; после очередного удушающе знойного дня температура становилась терпимее. Мишель вдруг заметил опустевшую клетку, в которой несколько лет прожил его кенарь; надо ее выбросить, заводить новую птицу он не собирался. Мимоходом вспомнилась соседка из дома напротив, редактриса «Двадцати лет»; он не видел ее несколько месяцев, вероятно, она переехала. Он постарался сосредоточить внимание на своих руках, отметил, что дрожь немного унялась. Брюно по-прежнему не двигался; молчание длилось еще несколько минут.
– Анну я встретил в 1981-м, – вздохнув, продолжал Брюно. – Она была не так уж красива, но мне надоело парить лысого в одиночку. Что в ней было недурно, так это большая грудь. Я толстые груди всегда любил… – Он опять испустил продолжительный вздох. – Моя протестантская грудастенькая коровка-производительница! – к величайшему изумлению Мишеля, его глаза промокли от слез. – Потом груди у нее отвисли, и наш брак тоже дал трещину. Я прохезал ее жизнь, пустил на ветер. Вот чего я никогда не смогу забыть: я прохезал жизнь этой женщины. У тебя вино осталось?
Мишель отправился на кухню за бутылкой. Все это было немного из ряда вон; он знал, что Брюно ходил к психиатру, а потом бросил это. Ведь, по сути, всегда ищешь способа облегчить свои страдания. Поскольку мука исповеди кажется менее тяжкой, человек высказывается; потом он замолкает, сдается, остается в одиночестве. Если Брюно вновь почувствовал потребность обратиться к своей жизненной катастрофе, это, быть может, означает, что у него появилась надежда, возможность новой попытки; вероятно, это добрый знак.
– Не то чтобы она была безобразна, – продолжал Брюно, – но лицо у нее было так себе, без особой тонкости. В ней никогда не было того изящества, того сияния, что порой озаряет лица молодых девушек. Со своими толстоватыми ногами она и помыслить не могла о том, чтобы носить мини-юбки; но я ее научил носить совсем короткие блузочки и ходить без лифчика; это очень возбуждает, когда большая грудь выглядывает из-под блузки. Ее это немного смущало, но в конце концов она согласилась; она ничего не смыслила в эротике, в белье, у нее не было никакого опыта. Впрочем, что я тебе рассказываю, ты ведь, по-моему, ее знал?
– Я был на твоей свадьбе….
– Да, верно – согласился Брюно растерянно. – Помнится, меня тогда удивило, что ты приехал. Я думал, что ты больше не желаешь иметь со мной ничего общего.
– Я больше не желал иметь с тобой ничего общего.
Мишель в эту минуту снова призадумался, спрашивая себя, что в самом деле могло побудить его явиться на эту унылую церемонию. Ему вспомнился храм в Нейи, зал с почти голыми стенами, угнетающе суровый, более чем наполовину заполненный толпой соблюдавших внешнюю скромность богачей: отец новобрачной занимался финансами.
– Они были тогда левыми, – сказал Брюно (впрочем, по тем временам левыми были все!). – Они находили совершенно нормальным, что я сошелся с их дочерью до брака: мы поженились, потому что она забеременела, – в конце концов, это дело обычное.