— Теперь вы практически здоровы. А с психикой у вас все в порядке? Вы знаете, в организме все взаимосвязано. Нужно переменить образ жизни.
— Ты что, Генка, взялся за перпетуум-мобиле? Какойто блеск в глазах…
— Как будто бы ты, Геннадий, сам не понимаешь, что организму нужен отдых.
Три года уже я никуда не ездил без дела, и вот я в Гагре. Я сплю голый в большой комнате, и Гагра шевелится во мне, как толстое пресмыкающееся со светящимися внутренностями.
Утром я увидел вместо окна плакат, призывающий вносить деньги в сберегательную кассу. На нем было все, что полагается: синее море, в углу симметрично кипарисы, виднелся кусок распрекрасной колоннады и верхушка пальмы. Я встал на этом фоне и крикнул на весь мир: «Накопил и путевку купил!» Потом вспомнил про телеграмму и стал одеваться. Посмотрелся в зеркало. Вид пока что не плакатный, но все впереди.
На вокзале в кадушках стояли пальмы. Из раскрытых окон ресторанной кухни веяло меланхолией и свежей бараньей кровью. По перрону, пряча глаза в букеты, прогуливались вразнобой пятеро мужчин в возрасте. Мне странно было видеть, что они гуляют вразнобой. По-моему, они должны были бы построиться друг другу в затылок и маршировать. За пять минут до прихода поезда на перроне появились неразговорчивые московские студенты. Из сумок у них высовывались дыхательные трубки, ласты и ракетки для бадминтона. Компанийка была первоклассная, надо сказать. Потом их бегом догнала одна — уж такая! — девушка… Но поезд подошел.
Первым выпрыгнул на перрон здоровенный блондин. Он бросил на асфальт чемодан, раскрыл руки и заорал:
— О пальмы в Гагре!
Он был неописуемо счастлив. Со знанием дела осмотрел «ту» девушку, подхватил чемодан и пошел легкой упругой походкой, готовый к повторению прошлогоднего сезона сокрушительных побед.
Поезд еще двигался. Мужчины в соломенных шляпах трусили за ним, держа перед собой букеты, как эстафетные палочки. Я сделал скачок в сторону, купил букет и побежал за этими мужчинами, уже видя в окне бледную от волнения Веронику. Она заметила у меня в руках букет и изумленно вскинула брови.
— Здравствуй, Ника, — сказал я, обнимая ее, — ты знаешь…
Мы вели удивительный образ жизни: ели фрукты, купались и загорали, а вечером весело ужинали в скверном ресторане «Гагрипш», весело отплясывали под более чем странный восточный джаз, и все это было так, как будто так и должно быть. Мы наблюдали за залом, в котором задавали тон блондины титанической выносливости, и смеясь называли мужчин «гагерами», и женщин «гагарами», а детей «гагриками». Совершая прогулки в горы или расхаживая по вечерним улицам Гагры, мы произносили доступные восточные слова: «маджари», «чача», «чурчхела»… Я называл Веронику Никой и каждый день приносил ей цветы, а она не могла нарадоваться на меня и хорошела с каждым днем.
Ей все здесь страшно нравилось: пряные запахи парков и меланхолия буфетчиков-армян, чурчхела и сыр «сулгуни» и, разумеется, горы, море, солнце… Она уплывала далеко от берега в ластах и маске с дыхательной трубкой и заставляла о себе думать: ныряла и долго не появлялась на поверхность. Потом она выходила из воды, ложилась в пяти метрах от меня на гальку и поглядывала, блестя глазами, словно говоря: «Ну и дурак ты, Генка! Где еще такую найдешь?»
На пляже мы не разговаривали друг с другом, считалось, что я работаю — сижу с блокнотом, пишу, рисую, обдумываю новые проекты. Я действительно сидел с блокнотом и писал в нем, когда Вероника выходила из воды: «Вот тебе на! Она не утонула. Ну и ну, на небе ни облачка. О-хо-хо, поезд пошел… Ту-ру-ру, он пошел на север… Эгеге, хочется есть… Че-пу-ха! Съем-ка грушу…» — и рисовал животных.
И так каждый день по нескольку страниц в блокноте. Я не мог здесь работать. Все мне мешало: весь блеск, и смех, и шум, и гам, и Ника, хотя она и лежала молча. Но всетаки я делал вид, что работаю, и она не посягала на эти часы. Может быть, она понимала, что я этими жалкими усилиями отстаиваю свое право на одиночество. А может быть, она ничего не думала по этому поводу, а просто ей было достаточно лежать в пяти метрах от меня на гальке и блестеть глазами. Наверное, ей было достаточно завтрака и обеда, и послеобеденного времени, и вечера, и той ночи, что мы проводили вместе, — всего того времени, когда мы были в достаточной близости.
Она была совершенно счастлива. Все окружающее было для нее совершенно естественной и, казалось, единственно возможной средой, в которой она должна была жить с детства до старости. Казалось, она никогда не ходила в лабораторию, не пробивала свой талон в часах, что понаставили сейчас во всех крупных учреждениях. Никогда она не ежилась от холода под моросящим северным дождем, никогда не простаивала в унизительном ожидании возле подъезда моего дома, никогда не звонила мне по ночам. Всегда она была счастлива в любви, всегда она шествовала в очень смелом сарафане по пальмовой аллее навстречу любимому и верному человеку.
— Привет, гагер!
— Привет, гагара!
— Хочешь меня поцеловать?
Всегда она меня спрашивала так, зная, что я тут же ее поцелую и преподнесу ей магнолию и мы чуть ли не вприпрыжку отправимся на пляж.
Вдруг она сказала мне:
— Почему ты ходишь все время в этой? У тебя ведь есть и другие рубашки.
Я вздрогнул и посмотрел на нее. В ее глазах мелькнуло беспокойство, но она уже шла напролом.
— Сколько у тебя рубашек?
— Пять, — сказал я.
— Ну вот видишь! А ты ходишь все время в одной. Может быть, пуговицы оторваны на других? Ну, конечно! Разве у тебя были когда-нибудь рубашки с целыми пуговицами!
— Да, нет пуговиц, — сказал я, отведя взгляд.
— Пойдем, пришью, — сказала она решительно.
Мы пришли в мою комнату, я вытащил чемодан, положил его на кровать, и Ника, как мне показалось, с каким-то вожделением погрузилась в его содержимое…
Я вышел из комнаты на балкон. Все было как положено: красное солнце садилось в синее море. Все краски были очень точные — югу чужды полутона. Внизу, прямо под балконом, на площадке, наша культурница Надико проводила мероприятие.
— Прекрасный фруктовый танец «Яблочко!» — кричала она, легко пронося по площадке свое полное тело.
Среди танцующих я заметил человека, который в день моего приезда на набережной спорил с грузином Гоги по вопросу о течениях. Я с трудом узнал его. Крепкий загар скрадывал дряблость его щек, велюровую шляпу он сменил на головной убор сборщиков чая. Он совершенно естественно отплясывал в естественно веселящейся толпе. Он выкидывал смешные коленца, был очень нелеп и мил, видимо начисто забыв в этот прекрасный миг, к чему его обязывают занимаемый пост и общая ситуация. Тут же я увидел его жену. Она шла прямо под моим балконом с двумя другими женщинами.
— Вы даже не знаете, какая я впечатлительная, — лепетала она. — Когда при мне говорят «змея», я уже падаю в обморок.
Я стоял на балконе и смотрел на Гагру, на эту узкую полоску ровной земли, зажатую между мрачно темнеющими горами и напряженно-багровым морем. Эта длинная и узкая Гагра, Дзвели Гагра, Гагрипш и Ахали Гагра, робко, но настырно пульсировала, уже зажглись фонари и освещались большие окна, автобусы включили фары, а звонкие голоса культработников кричали по всему побережью:
— Веселый спортивный танец фокстрот!
Кто может поручиться, что море не вспучится, а горы не извергнут огня? Такое ощущение было у меня в этот момент. Тонкие руки Ники легли мне на плечи. Она вздохнула и вымолвила:
— Боже мой, как красиво…
— Что красиво? — спросил я ровным голосом.
— Все, все, — еле слышно вымолвила она.
— Все это искусственное, — резко сказал я, и она отдернула пальцы.
— Что искусственное?
— Пальмы, например, — пробурчал я, — это искусственные пальмы.
— Не говори глупостей! — вскричала она.
— Зимой, когда уезжают все курортники, их красят особой устойчивой краской. Неужели ты не знала? Наивное дитя!
— Дурак! — облегченно засмеялась она.
— Блажен, кто верует, — проскрипел я. — Все искусственное. И эти парфюмерные запахи тоже. По ночам деревья опрыскивают из пульверизатора специальным химраствором, а изготовляет этот раствор завод в Челябинской области. Копоть там и вонища! Перерабатывают каменный уголь и деготь…
— Ну хватит! — сердито сказала она.
— Все эти субтропики — липа.
— А что же не липа? — спросила она.
— Дождь и мокрый снег, глина под ногами, кирзовые сапоги, товарные поезда, пассажирские, пожалуй, тоже. Самолеты — это липа. Мой рабочий стол — не липа и твоя лаборатория тоже. Рентген… — помолчав, добавил я.
— Не понимаю, — потерянно прошептала она.
— Ну, как же ты не понимаешь? Вот когда строили этот дом и возили в тачках раствор, а кран поднимал панели — это была не липа, а когда здесь танцуют «фруктовый танец „Яблочко“» — это липа.