— А фамилии у него нет?
— А у тебя есть?
— У меня есть.
— Вот и у него тоже.
— Ну и какая же у него фамилия? Крошка Роберт, а дальше?
Отец задумался, потом, рассмеявшись, сказал:
— Честно говоря, сынок, я не знаю.
С того мгновения, как мне стало известно, что Элвин должен вернуться в Ньюарк и поселиться у нас, каждый раз перед сном я вопреки собственному желанию представлял себе Роберта в грубых перчатках и на деревянной тележке: сначала — мои марки, спецпогашенные свастиками, потом — Крошку Роберта, не человека, а живой обрубок.
— А я думал, ты уже ходишь на протезе. Я думал, иначе бы тебя не выписали, — донесся до меня голос отца. — В чем дело?
— Колобашка сломалась, — огрызнулся Элвин, даже не подняв на него глаза.
— Что это значит?
— Ничего. Проехали.
— А багаж у него есть? — спросил отец у сопровождающей медсестры.
Однако Элвин опередил ее с ответом:
— Ясное дело, есть. Где, по твоему, моя нога?
Мы с Сэнди отправились вместе с медсестрой и Элвином к багажному отделению, находящемуся в главном здании, тогда как отец с матерью поспешили на автостоянку на Реймонд-авеню. Мать решила составить компанию мужу лишь в самое последнее мгновение; судя по всему, ей хотелось обсудить с ним психическое состояние, в котором мы нашли Элвина. Меж тем медсестра подозвала носильщика, и вместе они помогли Элвину подняться из кресла; затем носильщик покатил инвалидную коляску, а медсестра подсобила Элвину встать на эскалатор. И тут же живым щитом прикрыла его от спешащих по самодвижущейся лестнице людей. Изо всей силы опершись на перила, Элвин сошел с эскалатора. Мы с Сэнди держались у него за спиной, избегая тем самым хотя бы зловонного дыхания, причем Сэнди весь подобрался, желая подстраховать двоюродного брата на случай, если тот вдруг опрокинется на спину. Носильщик, взвалив себе на плечи перевернутую коляску с привязанными к ней по-прежнему костылями, сбежал по лестнице, идущей параллельно эскалатору, и уже поджидал нас внизу — едва не рухнувшего наземь Элвина и нас с Сэнди у него за спиной. Носильщик тут же перевел коляску в нормальное положение и придержал ее на месте, чтобы Элвину было удобнее сесть, но тот, отвернувшись, бодро поскакал на одной ноге в противоположную сторону. При этом он не сказал медсестре ни «спасибо», ни «до свидания», а она лишь проводила его взглядом: прыгая по мраморным плитам сквозь толпу, он устремился к багажному отделению.
— А он не упадет? — спросил у медсестры Сэнди. — Вон ведь как скачет! А что если он поскользнется и навернется?
— Он-то? — ответила медсестра. — Да он куда угодно доскачет. И будет скакать, сколько ему вздумается. И не упадет. Этот парень — чемпион мира по прыжкам такого рода. Дай ему волю, он прискакал бы сюда из самого Монреаля, лишь бы не ехать со мной на поезде. — И тут она призналась нам — двум мальчикам из благополучной семьи, даже не подозревающим о том, что такое горе. — Я повидала всяких, и все они сердитые. А как не сердиться, что остался без рук, без ног! Но такой злющий мне еще не попадался ни разу.
— А на что он сердится? — спросил Сэнди.
Она была профессионалом, можно сказать, солдатом, со своими строгими серыми глазами и короткой стрижкой под серой шапочкой Красного Креста. Но ответила она чуть ли не с материнской теплотой, ответила с нежностью, ставшей для меня еще одним сюрпризом в этот богатый на сюрпризы день, ответила так, словно Сэнди был юным медбратом, которого ей, многоопытной, предстояло посвятить в суть вещей.
— А на что люди сердятся? На то, как оно всё выходит.
Мне с матерью пришлось возвращаться домой на автобусе, потому что места нам в маленьком семейном «студебекере» не хватило. Инвалидное кресло отправилось в багажник; устаревшей конструкции, нераскладное, поэтому багажник не закрылся и кресло пришлось закрепить ремнями. Рюкзак Элвина (в глубине которого находилась искусственная нога) оказался совершенно неподъемным — нам с Сэнди пришлось тащить его волоком по бетонному полу и уличному асфальту; тут подоспел отец, и они с Сэнди положили его плашмя на заднее сиденье. Сэнди, чтобы вернуться домой на машине, поневоле надо было пристроиться прямо на рюкзаке, согнувшись в три погибели, причем костыли Элвина уперлись ему прямо в пах. Обтянутые резиной наконечники костылей торчали из заднего окошка, и отец привязал к ним собственный носовой платок в знак предупреждения прочим автомобилистам. Отец с Элвином сели вперед, и я уже собрался было скорчиться в тесном пространстве у их ног, когда мать сказала, что хочет взять меня с собой на автобус. На самом деле, конечно, ей хотелось избавить меня от еще одной порции неприятных впечатлений.
— Все хорошо, — сказала она, когда мы, свернув за угол, перешли по подземному переходу на другую сторону улицы, где уже выстроилась очередь в ожидании автобуса № 14. — Конечно, ты переволновался. Но мы все тоже.
Я категорически не хотел признать, что переволновался, однако внезапно обнаружил, что оглядываюсь по сторонам в поисках христианина, преследованием которого можно было бы в иных обстоятельствах заняться. Эта привокзальная остановка была начальной для целой дюжины расходящихся в разные стороны маршрутов, и как раз в те мгновения, пока мы с матерью ждали свой 14-й, пассажиры заходили в просторный автобус, следующий в далекий Северный Ньюарк. И я сразу же подобрал подходящую кандидатуру — бизнесмена с чемоданчиком, причем, насколько я мог судить, не еврея. Правда, по части различения евреев и неевреев я не был таким докой, как Эрл. Но на сей раз я лишь проводил свою жертву долгим взглядом с автобусной площадки, а вовсе не хлопнулся на сиденье в двух-трех рядах от нее.
А когда мы сами уже ехали на автобусе, мать сказала мне:
— Ну-ка, выкладывай, что тебя тревожит.
А поскольку я промолчал, она принялась на свой лад объяснять мне странное поведение Элвина на вокзале.
— Элвин стесняется. Ему неприятно, что мы видим его в инвалидном кресле. Перед отъездом он был сильным и независимым. А сейчас ему стыдно, больно и неловко — и все это, конечно, ужасно. И ужасно, что мальчику вроде тебя приходится смотреть на своего старшего кузена в таком ужасном виде. Но всё это переменится. Как только он поймет, что ему нечего стыдиться — и того, что с ним произошло, и того, как он выглядит, — он поправится прежде всего физически, наберет нормальный вес и начнет ходить на протезе, а после всего этого выглядеть он будет точь-в-точь таким же, каким запомнился тебе перед отъездом в Канаду… Ну что, полегчало? Мои слова помогли тебе справиться с чувствами?
— А мне не с чем справляться, — возразил я, не задав, однако, вопроса, который вертелся у меня на языке: «А эта его колобашка — что это значит, что она сломалась? И надо ли мне будет смотреть на нее? И до нее дотрагиваться? И починят ее — или нет?»
Недели за две до этого, в субботу, я пошел вслед за матерью в подвал и помог ей разобраться с имуществом Элвина, который мой отец перевез сюда с Райт-стрит после того, как его племянник уехал на службу в армию Канады. Всё, что поддавалось отстирке, моя мать отскребла на стиральной доске, замочила в одном тазу, выстирала в другом и принялась предмет за предметом отжимать в специальной выжималке, тогда как мне предстояло позаботиться о том, чтобы из нее не проливалась на пол вода. Я ненавидел эту выжималку, каждая побывавшая под ее валиками вещь выглядела так, словно по ней проехал грузовик, к тому же я ее просто-напросто побаивался — и каждый раз, спустившись в подвал, старался не поворачиваться к ней спиной. Но сейчас я набрался такого мужества, что взялся принимать у матери влажное бесформенное белье, класть белье в корзину и относить корзину наверх, с тем чтобы мать потом развесила его на веревке за домом. А когда она развешивала, я подавал ей, высунувшейся в кухонное окно, прищепки. А вечером, после ужина, когда она гладила на кухне, — я, сидя за кухонным столом, аккуратно складывал белье Элвина, скатывал каждую пару носков в комок; и я надеялся, что все у нас может еще исправиться, если только я буду вести себя примерно — лучше, гораздо лучше, чем Сэнди, и даже лучше, чем я сам вел себя до сих пор.
На следующий день после уроков мне пришлось два раза сходить за угол в химчистку с более приличными носильными вещами Элвина. Позже на той же неделе я забрал их и повесил на деревянные вешалки в собственном платяном шкафу, половиной которого пожертвовал ему добровольно, — плащ, костюм, куртку и две пары брюк, а всякую мелочь сложил на две верхние полки комода, в котором раньше держал свои вещи Сэнди. Поскольку было решено, что Элвин будет жить в нашей комнате, откуда было проще всего добраться до ванной, Сэнди уже изъявил готовность перебраться на веранду в передней части квартиры, а свои пожитки переложить в высящийся в столовой буфет — к скатертям и салфеткам. Однажды вечером, всего за пару дней до заранее объявленного приезда Элвина, я начистил его обувь — и коричневую пару, и черную, преодолев сомнения относительно того, действительно ли ему понадобится по два башмака из каждой пары. В конечном итоге я довел его туфли до блеска, вычистил парадные костюмы, аккуратненько разложил по полочкам белье — и все это с истовостью молитвы домашним богам, ангелам охранителям, добрым силам, чтобы они каким-нибудь образом отвели, защитили, оградили наши скромные пять комнат со всем имуществом от мстительной ярости утраченной ноги.