Еще у меня бывают незаурядные отношения с некоторыми животными. Собаки, например, лают мне с симпатией. Трудно сказать, почему я привлекаю внимание собак, почему они пытаются вступить со мной в контакт, когда я прохожу мимо. Мне случается заходить в бистро, хозяева которых держат собак. Как правило, эти собаки видят столько людей, входящих в их бистро, что погружаются в полнейшее равнодушие, дремлют или лежат весь день у порога, уткнувшись мордами в лапы, и даже не открывают глаз, когда входит новый клиент. Но если вхожу я, что-то начинает их будоражить. Я их будоражу, это факт. Даже самый безучастный, безразличный, скучающий и ленивый пес начинает вилять хвостом, а то и приподнимается, а то и вообще встает на все четыре лапы, следит за мной взглядом, издает дружественное ворчание или даже заливается лаем, так что хозяин считает нужным вмешаться и окликнуть его: «Цыц, Мадокс, ты что, спятил?»
Еще я вызываю особый интерес у некоторых кошек. Когда меня приглашают в дом, где живут кошки, случается, что они начинают ходить вокруг меня, пытаясь ко мне прильнуть. Человек, который есть продолжение меня, с удовольствием терпит эскалацию кошек. Они забираются к нему на плечи и потом трутся об меня, магнетизируют меня своей шерсткой, запуская осязательный обмен с теплом и энергией, исходящими из моей текстуры.
Бывают обстоятельства, и нередко, когда самые разные птицы чувствуют, что могут сесть на меня без всяких опасений. И это не про голубей с эспланады перед собором Парижской Богоматери, которые способны сесть на что угодно, даже на огородное чучело. Нет, я говорю про нормальных птиц. Если я устраиваюсь на террасе кафе, заказываю кофе и какое-то время жду, не двигаясь, рано или поздно ласточка, воробей или тот же голубь прилетают и садятся на меня, как на естественный цоколь, где они могут передохнуть или устроить себе привал в условиях полной безопасности.
И вот еще одна трогательная штука: необыкновенное влечение ко мне чувствуют дети от трех до шести лет. Редкий ребенок, увидев меня, не тянет за рукав маму, папу или бабушку со словами: «Ой, вот горб». Взрослые не умеют себя вести со мной. Обычно они отводят глаза, как будто мое главное свойство — отпугивать взгляды. Из-за какой-то дурацкой стеснительности взрослые при встрече со мной, а лучше сказать, при встрече с человеком, который есть мое продолжение, так вот, взрослые, поняв, что перед ними горбун, смотрят куда угодно, только не на меня. Дети же от трех до шести лет с их искренними и быстрыми глазенками, подмечающими все, при встрече долго следят за мной взглядом. Я чувствую их взгляд, их удивление и восхищение еще долго после того, как мы разминемся. Ребенка волочит за руку в нужном направлении мама или бабушка, но головка его повернута назад, и все его внимание сосредоточено на мне, на том, чего нет у него, но что есть на свете. И правда, дети от трех до шести лет, когда видят меня, не задаются вопросом, хорошо это или плохо, красиво или безобразно — иметь горб. В глубине души им хочется обзавестись такой же штукой. Я даже, бывало, слышал, как дети, повстречав меня, тут же задавали родителям вопрос, глубокомысленный и ошеломляющий: «А у меня почему нет горба?»
Это просто удивительно, что я, нелюбимый, имею занятные отношения со многими элементами природы, но не с другими горбами. Когда мне случается пересечься с другим горбом, между нами возникает непреодолимая враждебность, что-то вроде аллергии, как будто мы взаимно посягнули на территорию друг друга. Раз в год человек, который есть мое продолжение, садится в метро и едет куда-то на окраину Парижа, где в помещении бывшей фабрики устраивается бал горбов. Эта ежегодная встреча, между прочим, не лишена приятности. Если встреча на улице с одним горбом провоцирует во мне раздражение, то когда я в обществе нескольких сотен, настроение радикально меняется. Между нами рождается доброжелательность, и мы смотримся друг в друга, как в зеркало, с простотой, которая дает нам легкость, которая нас очищает.
Но вот эротических флюидов между мной и другими горбами не возникает. Что меня возбуждает — по причинам, которые я опять же не могу объяснить, так это руки, ноги и шеи, забранные в гипс. Тут я чувствую себя в тандеме — с руками, ногами и шеями, либо сломанными, либо свернутыми, либо вывихнутыми и в корсете из гипса. Это сочетание органа, временно вышедшего из строя, и гипсового корсета, по-своему имитирующего мои протуберанцы и мой тип тактильности, так вот, это сочетание вызывает во мне нежность до дрожи, трепет и размягчение чувств. При виде ноги в гипсе я просто таю, появляется легкость, я буквально отделяюсь от спины человека, который есть мое продолжение, и взлетаю. Я прямо-таки воспаряю от своих ощущений, взлетаю в воздух, как шарик, надутый гелием… Человек, который есть мое продолжение, начинает испытывать разлад с гравитацией, становится легким, слишком легким, едва касается земли подошвами, когда идет, ему приходится делать вид, что он идет, хотя его так и вздымает над асфальтом.
Уже примерно год напротив кафе, где служит человек, который есть мое продолжение, работает в книжной лавке прелестная девушка, молоденькая, с невероятно длинными ресницами, страстно увлеченная книгами… Я один знаю, как она чувствует вещи, которые для других закрыты. Время от времени, когда мы сталкиваемся, мне удается сосредоточить всю свою магнетическую силу на контакте между нами, и тогда она спотыкается и ломает себе то лодыжку, то руку, то плечо… Для меня это — великие мгновения экстаза. Примерно месяц, а то и два, сколько носится гипс, молодая женщина принадлежит мне, она находится в полнейшем слиянии, космическом и интимном, со мной, мои грезы материализуются и мой оргазм не прекращается. Тем более что человек, живущий как мое продолжение, в эти периоды иногда помогает ей с покупками, толкая ее кресло на колесиках.
Высшее сладострастие существует, клянусь вам. Я — горб, который вкусил это счастье.
Хун Бао был отщепенец. Иначе говоря, была в нем какая-то гниль с идеологической точки зрения. Его революционное сознание оставляло желать лучшего, по накалу — даже не искра, так, чуть выше нуля. У него были нездоровые корни. Городская среда, где он родился и жил — Пекин, — была тлетворной. Семья его была реакционной, поскольку принадлежала к классу интеллектуалов — ревизионистов. Короче, Хун Бао был отщепенец без революционного сознания, с нездоровыми корнями, происходящий из тлетворной и ревизионистской среды. Ко всему прочему, он выбрал в университете французский язык, империалистический язык, который искажал мышление. То есть, кроме всего прочего, он был опасный космополитический элемент, готовый плясать под дудку капиталистических и империалистических сверхдержав.
Когда красные гвардейцы призвали его к самокритике, Хун Бао признал все. Впрочем, и его профессор по французской литературе заклинал его не скрывать ничего. Прямо так и сказал ему его профессор по французской литературе, которого он безмерно уважал и обожествлял и которого красные гвардейцы продержали три дня на коленях со связанными за спиной руками на университетском дворе.
— Товарищ Хун Бао, не скрывай ничего, пожалуйста!
Глядя на своего профессора, у которого было распухшее лицо, выбитый глаз и кровоподтеки под носом, Хун Бао вдруг окрылился и не скрыл буквально ничего.
— Я — нездоровый элемент, я всегда был далек от народной жизни, я никогда не трудился, но я не ревизионист! — кричал Хун Бао. — А французский я хотел выучить, чтобы перевести для молодежи из капиталистических стран сочинения нашего великого рулевого Мао Цзэдуна. Да здравствует великий Мао! Я хочу, чтобы меня перевоспитали трудом! Хочу, чтобы мне выковали настоящее революционное сознание!
Хун Бао повезло. Его не казнили и даже не изувечили красные гвардейцы, а послали, в числе тридцати миллионов других молодых людей, в деревню, чтобы углублять революцию. Шел 1966 год.
Два года Хун Бао углублял революцию, трудясь на плантациях риса и сахарного тростника в провинции Гуандун. Жизнь в коммуне была выстроена по принципу неусыпного взаимного надзора. Часы труда чередовались с часами политической и идеологической учебы, которая состояла по большей части из чтения хором сочинений Мао. У каждого студента при себе день и ночь была «Красная книжечка» Мао, которую он знал наизусть.
Хун Бао считал себя везучим еще и потому, что его трудовой лагерь располагался близко к морю. Для Хун Бао море было синонимом свободы. Южно-Китайское море омывало те берега, где «Красная книжечка» Мао ничего не стоила. Хун Бао даже получил разрешение один раз в неделю, по воскресеньям, смотреть на морском берегу, как заходит солнце.