Лишь теперь он заглянул в ту перехватывающую дыхание, зияющую бездну, которая, оказывается, в нем незаметно обнажилась. Там было томительно сладко и тревожно. Там было мучительно хорошо. Там то и дело, точно кровяные сосуды в мозгу, взрывались пузырьки ледяного отчаяния и серебристой надежды, там метались тени неясных страхов и пылал такой жар, что в нем легко можно было расплавить человека и тут же отлить его заново. Уже другим, совсем другим. И все это огромное противоречивое пространство занимала Настя, все оно было подчинено ей и готово было возликовать или полыхнуть мрачным пламенем от одного ее слова, от одной улыбки, от единого прикосновения. Или от молчания, которое тоже вдруг получило невероятную силу, так что поиск заключенных в нем смыслов подчас доводил Егора до изнеможения. И еще в этой бездне – в самой ее глубине, в донном сумраке – дремотно ворочалось нечто ужасное и неодолимое, чему надо было постоянно льстить, чтобы усыплять его бдительность, поскольку иначе оно могло проснуться, встряхнуться, восстать, и тогда Егору в жизни уже не осталось бы места.
“А ведь еще два месяца назад я думал, что она всего лишь юная красивая стервочка, – спохватился Егор. – А она… она… Сволочь! Подлец! Какой же я был подлец!”
Он смотрел в окно на распахнутое небо, на белые завитки облаков, на стены и крыши домов, освещенные вечерним солнцем (охра стен при этом из соломенной сделалась тепло-золотистой), смотрел на всю эту внезапную красоту и думал, что дело не в небе, не в облаках и красновато-золотом вечернем свете. Дело вообще не в красоте, а в том, что так из него смотрит любовь. Не любовь к бирюзовой выси со скользящими по ней белыми прядками и жестяным городским крышам, а просто любовь. Любовь как таковая. Именно от этой, распустившейся внутри Егора из незаметно лопнувшего бутончика, любви наружный мир и сделался чудесным.
Как ответственный член студенческого научного общества, Настя стремилась преумножать свои знания и профессионально расти. Каникулы не могли служить причиной небрежения и оправданием паузы в ее саморазвитии. Поэтому, как только внутреннее равновесие, нарушенное душем Ставрогина, вновь было Настей кое-как обретено, она взяла с полки книгу и принялась изучать жизненный цикл серого соснового усача, личинки которого, отъевшись за два года на мертвом стволе и как бы еще не имея пола, уже тем не менее предчувствуют грядущее различие и особость половых ролей, отчего женские червячки вгрызаются для окукливания в древесину, а личинки самцов окукливаются прямо под корой, свивая себе уютные гнездышки из коричневой трухи и белых волокон луба. (Настя готова была это утверждение оспорить, поскольку в прошлом году на биологической практике в Вырице нашла под корой упавшей сосны в обустроенных мягких колыбельках как куколки самцов, так и самок описываемого в книге вида Acanthocinus aedilis.) Потом, в свой срок, вылупившийся жук прогрызает в коре дырку и выходит на свет, шевеля огромными, бесподобными, полосатыми усами. Лет у этого вида проходит в мае-июне, а вот что делает серый сосновый усач, выбравшийся из куколки в конце лета – зимует ли под корой или в другом убежище, – Настя не узнала, потому что внезапно ей сделалось невыносимо скучно, и книга без всякого уважения полетела на подоконник.
Зато в руках у нее появился бинокль – тот самый, старый армейский бинокль, оставшийся в семье от боевого прадеда со времен второй германской войны и используемый Настей для обозрения петербургских далей, развернутых за окном мансарды широко и печально, как медленный веер. С далями все было в порядке – справа они уже начинали понемногу густеть и отдавать краски, а слева, наоборот, налились предзакатными цветами, сделались насыщенными и словно бы мягко подсвеченными изнутри. Купол Исаакия сиял, кое-где крыши серебряно слепили свежей жестью (оцинкованная, вблизи она словно была покрыта узорной изморозью), контуры башенных кранов “Адмиралтейских верфей” на фоне золотящегося неба были прочерчены строгими черными линиями, в купах тополей, высящихся по берегам Пряжки, копилась тень – так, тяжелея и темнея, всасывает воду губка. Крыши при этом почему-то оставались безжизненными, словно на них в санитарных целях борьбы с птичьим гриппом распылили дуст. Никаких сюжетов. Разве что в окнах домов напротив… Но нет – ни по своей природе, ни по воспитанию Настя не была склонна к подглядыванию. И не хотела склоняться. Однажды она позволила себе подсмотреть в окне с отброшенной занавеской и открытой створкой в старых двойных рамах – со всех сторон это окно, как бурый камешек на доске для игры в го, окружал белый пластик стеклопакетов – соитие двух молодых тел, откровенное и бурное, не прикрытое ни одеялом, ни простыней, точно специально рассчитанное на зрителя. После, когда в ней улеглось возбуждение, какое-то время Настя испытывала не то чтобы стыд, но некое неприятное угнетающее чувство сродни брезгливости. Точно она поиграла с котенком, а ей сказали, что тот шелудивый. Впредь Настя не искала историй в окнах… Теперь уже, на этот раз на диван, полетел бинокль.
В кухне брякала посудой мать. Отец был при ней и читал вслух газетную статью о том, как снизить артериальное давление без таблеток – посредством нового вибро-тепло-ультра-инфра-прибора “Асклепий”, который попутно лечит артроз, артрит, остеохондроз, экзему, псориаз, выводит отложившиеся соли и дробит в почках камни. То, что с Настей что-то случилось, родители даже не заметили – когда Катенька привезла ее домой, Настя сразу скрылась в своей комнате. Да и что можно было заметить – к тому времени Настя почти оправилась и выглядела просто усталой.
На кухню к родителям Насте идти не хотелось – вечера, проводимые за слишком общими или слишком частными, но неизменно предсказуемыми разговорами, могли, конечно, в доме случаться, но за правило в их семье приняты не были. Рассчитывать на то, чтобы услышать от родителей нечто примечательное, хотя бы и вполне невинное, с бледным налетом шутки, вроде “имеющий уши, не забывай про глаза”, Насте не приходилось. Разве что в качестве цитаты. При этом Настя искренне родителей любила – отец с матерью могли между собой серьезно, до смертельной размолвки поссориться и потом полчаса молча друг на друга дуться в результате спора: брать ли на прогулку зонтик или стоит ли повязывать на горло шарф, но одновременно были восторженно преданы друг другу, и представить их порознь, разведенными по разным судьбам, а не заключенными в одной, общей на двоих, было решительно невозможно. Печали жизни счастливым образом не приставали к ним, не копились горбом и не делали из них вьючных пони. Сквозь мутные волны лет они проходили легко и оставались чистыми, как будто только явились из бани. Даже скрипели от чистоты.
Однако следовало что-то делать. Настя раскрыла ноутбук и вышла в Сеть, чтобы покопаться в биологических сайтах. Но уже через пять минут картинки начали рябить в глазах, а буквы, словно напитанные луковым соком, сделались слезоточивы. Черт знает что! Насте послышался тихий, будто бы идущий издалека гул, и она торопливо тряхнула головой, прогоняя этот фантомный и отчего-то страшный звук. Нужно что-то делать – настаивал ее внутренний поводырь, противиться которому не хотелось, да, собственно, и мысли такой не возникало. Известно, чтобы противиться, следует прежде осознать положение. А без того не остается ничего иного, как свое непонимание выдавать за смирение. Сопротивляться, бунтовать имеет смысл, лишь распознав картинку в целом и увидев в ней свое место. Настя не распознавала и не видела, поэтому слушала поводыря, внушающего: останавливаться нельзя, покой чреват бедой, нужно что-то делать…
Вытянув из щели специальной вертикальной полочки диск, Настя вставила его в порт ноутбука и вывела на экран панель управления патефоном. Из колонок выскользнула и взвилась прозрачная, чистая, острая, как осколок хрусталя, скрипка. И опасная, как обсидиановый нож, нацеленный во имя солнечного колибри в грудь жертвенного живца. (“Хорошее слово – живец, – подумала Настя. – Еще не мертвый, но уже обреченный, уже как будто не живой. Если приглядеться – все мы по жизни немного живцы”.) Настя увидела облака, комковатые, плотно уложенные на небе, тяжелые и серые снизу, опалово светлеющие к холкам. И тут стеклянный нож, который до этого был толькослышен, пробил их, и ударил луч – яркий солнечный луч пронзил эту облачную груду и заиграл, оживил даль, высветил ее хорошо очерченным, расширяющимся книзу столбом света. Потом ударил с неба луч поменьше, потом еще один, еще… И все пространство сдвинулось с места, закрутилось, звук уже был не только светом, но и ветром, способным хлестать и ласкать, и дождем… Да, кажется, с небес полил тугой белый ливень. А потом все вокруг потемнело, и пол слегка вздрогнул, как будто под кожей земли прошла судорога.