Луиза старше. Она помнит опа лучше меня.
– Он был пьяница. Орал, бил стекла, гадил в постель.
– Ты это помнишь?
– Не я. Танта Инга. Бернт рассказывал ей, а Инга мне. С нами он был милый. Картинки рисовал. Танцевал со мной, учил вальсировать. Я думала, что он замечательный дедушка, я его любила.
– Я тоже.
– Ома до сих пор его любит.
* * *
По дороге домой, пару дней спустя после разговора с Луизой, Михаэлю припомнилось одно утро двадцатилетней давности.
Опа в незастегнутом жилете стоит посреди коридора. Мне, должно быть, лет пять или шесть. Семейный завтрак. Все сидят за столом, переговариваются, ждут, когда опа спустится.
Он стоял тогда в коридоре. Неподвижно стоял, но кивал головою. Я стоял в дверях кухни. Я думал, он мне кивает, но нет. Меня он заметил чуть погодя. Помнится, у меня в руках был горячий пирожок. Опа вытянул руку, она дрожала, как и голова. Сказал:
– Иди садись, детка. Кушай.
Опа вошел вслед за мной в кухню и сел напротив меня. Домашние громко переговаривались, их голоса оживились еще сильнее, когда он поднял бокал. Я тоже поднял свой бокал с соком и увидел, что рука моя не дрожит, а голова не кивает, не то что у деда. Стакан у него был двое больше моего, но он опустошил его быстрее, чем я успел пригубить свой сок.
Мутти разрезала мой пирожок, и я повытаскивал начинку. Хлеб был горячий, и я катал из него шарики. Опа сидел неподвижно и вскоре перестал кивать. Приподнял руки и держал их над тарелкой, а потом ома намазывала ему маслом хлеб, а он застегивал жилет.
* * *
Миха ведет Мину к бабушке.
– Понимаешь, она любит, когда мы вместе.
– Здорово, Миха, правда. Я обожаю твою бабушку.
Мине в своей больнице все время приходится иметь дело со стариками. Михе нравится голос, каким она с ними разговаривает: заговорщицкий, как будто знает их много лет. Болтают, как заправские друзья, покуда она терпеливо приводит в действие старческие руки-ноги. Нравится ему и как реагирует ома: легко и ласково, с явным удовольствием.
Ома прогуливается с Миной вдоль стены, показывает ей рисунки опа; Миха ходит следом. Рисунки убраны в рамки и развешаны в точности так, как висели в старом доме. В точности так, как висели и в прошлый раз. Но Мина ведет себя так, будто видит их впервые, и будто она была знакома с Михиным опа.
– Аскан превосходно рисовал, правда?
– Да, он обожал делать зарисовки. Деревья, вода. Он хорошо умел передать цвет, мне кажется, очень хорошо. Свет на воде, свет сквозь деревья. Взгляни.
– Это мое любимое.
– Березы? И твое любимое, schatz? Да, Миха?
– Да.
Ома берет их с Миной за руки.
– Это было во время медового месяца, красивое место. Я купалась, а Аскан рисовал и фотографировал.
– Давайте их посмотрим?
Вопрос прозвучал громко, слишком торопливо, слишком нарочито, но Мина с ома, рассмеявшись, соглашаются. Ома достает из прикроватной тумбочки альбом и, раскрыв на фотографиях медового месяца, кладет перед ними на стол. Березовые рощи и ручьи, водные просторы. Ома – пухленькая, молоденькая – стоит в купальном костюме, с мокрыми от купания волосами.
– Глядите, я тогда красила губы. Видите?
– Вы были красивая, Кете.
– Да, я была ничего себе.
Ома с Миной хохочут, а Миха смотрит на молодого деда. Моложе меня. Вот медовый месяц; вот стоит без пиджака; вот с велосипедом в руках; вот курит сигарету; на фоне озера. Выглядит так же. Чуть более худой. Но на самом деле абсолютно такой же.
По дороге домой в трамвае Миха достает из кармана фотографию. Мина отрывается от книги.
– Тебе ее ома Кете дала?
– Нет, я сам взял.
– Правда? Только что?
– Да.
Мина хмурит брови.
– Ты должен был спросить разрешения. Я хочу сказать, что она бы тебе ее подарила, я просто уверена.
– Я не хочу, чтобы она знала, что я ее взял.
– Но она заметит пропажу.
– Я сниму копию и положу обратно. Она и не узнает.
– И все-таки это по-хамски, Миха. Это ее муж, ее память, знаешь ли.
Она рассердилась, Михаэль тоже. Он считает, что у нее нет никакого права сердиться.
– Она даже не заметит.
– Ты сам знаешь, Михаэль, что дело не в этом.
– Мои бабушка с дедушкой были фашистами.
– Бог мой, да кто тогда ими не был?
– Да нет же, опа Аскан был в Waffen SS. А не просто состоял в партии.
Миха смотрит на нее. Он сказал это, чтобы ее поразить, и она действительно поражена.
– Я хочу разузнать, делал ли он что-нибудь такое. Убивал ли.
– Ты имеешь в виду евреев?
– Кого угодно. Хоть и евреев.
Мина прищуривается.
– Для этого мне и нужна фотография.
– Ну да.
Миха видит, как сжимаются ее челюсти, чувствует боль в собственных стиснутых зубах.
– Ты что-нибудь нашел?
– Нет. Нет пока.
– Понятно.
Трамваи останавливается, заходят люди. Они сидят в молчании одну остановку, другую. Потом Мина берет Миху за руку, и напряжение уходит.
Ома была фашистом. И опа тоже.
Для него это пока не вполне ясно, едва проступает, и все-таки очевидно.
Миха закрывает глаза. Держит Мину за руку. Как странно. Странно, но ему хорошо оттого, что она теперь знает.
* * *
В университете тоже есть собрание видеоматериалов. На рождественских каникулах Миха обследует две полки документальных лент. Библиотека в те дни почти пуста. В кабинках, кроме него, никого нет, но он все равно смотрит с наушниками.
Холодно. На улицах наледь, и старики, чтобы не упасть, осторожно семенят по мостовой. В здании отопление едва работает, и Миха сидит в пальто.
После обеда в столовой его клонит ко сну. Сидя в холодной комнате, он перематывает кассеты, делает пометки. Еще ниже сползает со стула, ненадолго опирается щекой на руку. По мере того как он погружается в дрему, пленка жужжит все тише. Когда просыпается, кассета все играет. Генрих Гиммлер обходит шеренги салютующих эсэсовцев. Подбородок упирается в ворот, пояс на пальто завязан высоко под грудью.
Наушники выпали, в ушах звенит тишина. Миха дышит громко и глубоко, словно еще спит. Память строчит фактами из жизни Гиммлера. Школьный учитель. Держал у себя экземпляры «Майн Кампф» в переплете из человеческой кожи. Говорил, что эсэсовцы – лицензионные убийцы, у них есть право убивать евреев. Великие нации маршируют по тысячам трупов. Что-то вроде этого.
Гиммлер покончил с собой. Оператор заснял то, что нашли. Теперь Миха это смотрит. Мертвый Гиммлер лежит на голых досках, кулачками сжимая одеяло под подбородком. На нем очки; проволочные кругляшки над закрытыми глазами. Губы сжаты, рот от яда перекошен, на тонких усиках пятнышки крови. Комната, которую он выбрал, уставлена стульями. Будто в классе. Окно, деревянный пол. Избежал суда. Жалкая смерть в конце коридора.
Миха вынимает кассету и, раздраженный, отправляется на автобусе домой. Под ногами хрустит рыхлый снег.
– Может статься, опа им восхищался.
Он лежит в постели с Миной и беседует с ней в темноте.
– Возможно, он с ним встречался, может, дотрагивался до него. Может быть, Гиммлер его воодушевлял.
– Ммм…
– А ты смогла бы восхищаться Гиммлером?
– Нет, но я ведь знаю, что он сделал. Мне он противен, потому что он фашист.
– Да, но опа мне не противен.
– Это совсем другое.
– Как так?
– А вот так. Он твой дед. Если бы Гиммлер был тебе дедом, он бы не был противен. И, увидев его мертвым, ты расстроился бы, а не разозлился.
– Тебе мой опа противен?
– Я не знала деда Аскана.
– Но сейчас, когда ты смотришь у бабушки фотографии?
– Вроде той, что ты украл?
– Просто фотографии, любые фотографии. Когда я о нем говорю?
– Для меня он не фашист.
– А кто тогда?
– Твой опа, Кетин муж, отец Катрин. Не знаю. Все сразу.
Миха глядит на Мину, но та говорит с закрытыми глазами.
– А для тебя он кто?
– Мой опа. В большей степени. Но теперь он иногда становится фашистом.
– Он тебе противен?
– Нет.