И только освоившись с топонимией здешних мест (познакомившись с Черной Изгородью, Дьявольской Канавкой и прочими «приглашениями к путешествию»), проплутав добрый час и основательно исследовав все проселочные дороги в окрестностях Логрее, — а некоторые и по несколько раз — я выехал нежданно-негаданно к ферме бабушки с ее эротической могилкой, убеждаясь все больше в том, что эта самая бабушка в этой истории всем бочкам затычка. Описание, которое дал мне ее благочестивый наследник, не оставляло никаких сомнений: на почтовом ящике, прибитом к столбу у поворота на ферму, значилось «Парадокс» и «Экивок». Судя по всему, надпись предназначалась для почтальона и должна была представлять родовые имена Жифа и его последней подружки, впрочем, оставалось неясным, кто есть кто, хотя оба, конечно же, принадлежали к семейству Двусмысленностей.
Дом с пристроенным к нему хлевом стоял прямо на земле; такие встречаются тысячами в сельской местности к северу от Луары. Шиферная крыша с продольной балкой, два окна, прорубленные по обе стороны от двери, которая состояла из двух расположенных одна над другой створок — так что можно было закрыть одну нижнюю часть двери, чтобы скотина не забиралась на кухню. Жиф явно преувеличивал, когда говорил об идиллии здешних мест, близости к земле и возвращении к своим корням, в общем, словами всего не передашь, — добавлял он. Еще не заходя в дом, я мог описать низкий потолок, почерневшие от копоти выступающие балки, глинобитный пол, кухонную плиту, которую топили углем, покрытый клеенкой стол — ее края спускались на колени тем, кто сидел на расставленных вокруг стола скамьях. И это вовсе не требовало от меня глубокого знания местных обычаев и устройства жилища, просто когда-то давно мы брали молоко на такой же ферме, и однажды мы, дети, ходили смотреть, как доят корову (старший сын фермера, пользуясь тем, что его никто не видит, дергал корову за сосок, посылая через весь коровник мощную струю молока и тем самым устанавливая новый рекорд), тогда мы переняли многое из того, о чем раньше и не догадывались (например, что можно перевернуть тарелку вверх дном, после чего продолжить обед как ни в чем не бывало), а на обратном пути мы решили, не откладывая, проверить действие центробежной силы (и принцип движения планет), вращая на вытянутой руке бидон и не выплеснув при этом ни капли молока, — правда, на сей раз нам пришлось вернуться за вторым бидоном.
Бабушка Жифа несколько улучшила внутреннее убранство дома, покрыв земляной пол слоем цемента, но в основном все оставалось по-старому (а именно: на камине — дорожка, обшитая миткалевой бейкой в мелкую бело-красную клетку; очень характерный конусообразный, почти плоский матового стекла абажур с прозрачными волнистыми краями и начиненным свинцовой дробью керамическим противовесом в форме груши, с помощью которого можно было регулировать высоту), присутствие же нового хозяина проявлялось в сногсшибательном беспорядке, который только черт, сломавший себе ногу, и мог наворотить.
Жиф и сам все прекрасно понимал и потому просил не обращать ни на что внимания. Но не заметить всего этого можно было, разве что закрыв глаза и, может быть, зажав нос: в раковине уже много дней валялась немытая посуда, старинная плита сохраняла многовековой культурный слой, на столе были расставлены оставшиеся после завтрака кружки, а рядом, на конспектах, стояла кошачья миска, на стенах висели тряпки, расписанные в стиле экспрессионистов (когда я решился спросить у Жифа, каков символический смысл цветка чертополоха, прикрытого сверху летающей тарелкой, мне тут же пришлось раскаяться в том, что я не сразу признал товарища Че и его знаменитый берет), в углу стояла метла в обличье марионетки, а в кожаном кресле, явно продавленном, судя по тому, как глубоко проваливались садившиеся в него, спал на коленях у Двусмысленности (то ли Парадокса, то ли Экивока) кот, но до чего же была хороша эта блондинка с чистым, прозрачным лицом в обрамлении длинных тонких волос, и я снова мучился вопросом: как это Жифу в таких-то очках удавалось соблазнять таких вот красоток?
Жиф пригласил вместе со мной друга гитариста, с ним я должен был создать даже не столько музыку, — что за нелепая мысль, — сколько некую атмосферу, он же и оповестил о своем приезде громким металлическим скрежетом. В первых же словах, которые он произнес, войдя в дом, звучала тревога за хозяина Солекса, поставившего свой велосипед во дворе очень неудачно, а он обнаружил его слишком поздно, впрочем, не стоит беспокоиться, повреждений, по крайней мере с виду, нет. Я представился как тот самый обеспокоенный — несмотря ни на что — хозяин и (установив связь между грохотом железа и моим велосипедом) бросился во двор. Оставленная у сарая колымага с оторванным крылом, более или менее удачно покрашенная (причем оценка ваша зависела оттого, находили ли вы в ее раскраске следы техники дриппинга или же представляли, что свой нынешний вид она приобрела, простояв долгое время под лесами, на которых работали маляры), вызывала еще большую жалость, чем мой Солекс, однако, когда я поставил велосипед на подпорку, мне все же пришлось выправлять руль, зажав переднее колесо между ног, что плохо отразилось на состоянии моих брюк, так что теперь, вернувшись на кухню, я испытывал смешанные чувства по отношению к вновь прибывшему. Тем более что, пытаясь перетянуть музыкальное одеяло на себя, он начал, не дожидаясь моего возвращения. Склонившись над гитарой, он выводил заунывную песнь собственного сочинения: «mama, mama, can I have a banana», — бесконечно повторяя, круг за кругом, один и тот же куплет; когда же мы попросили его перейти к следующему, он объяснил нам, что придерживается индийского принципа «рага», к которому примешиваются и иные, в частности, африканские влияния доколумбова периода (а это все равно, что сказать «Америка до открытия Берингова пролива»), а также фольклорно-этнографические мотивы (например, логреенская версия «Девушек из Камаре», записанная им в исполнении своего дедушки). Лично я усматривал в его игре систему «трень-брень»: «mama, mama (трень), can I have a banana (брень)». Но моя музыкальная культура была далека от уровня моего нового друга, и я не без гордости узнал, что, сидя в своем углу, навожу мосты между Востоком и Западом; попутно он попросил меня помочь ему, так как собрался наконец дополнить свой текст (Жиф, должно быть, рассказал ему о моем Жане-Артюре), и я предложил ему: почему бы и не «can I have шпикачки или эскимо, или горгондзола» (и что угодно еще, если не сыр и не сладости). Но он сказал, что мама против, и мы прошли в соседнюю комнату, чтобы присутствовать на просмотре «Гробницы моей бабушки».
Жиф переделал в зрительный зал хлев, что, однако, не бросалось в глаза тому, кто ожидал здесь увидеть обитые темно-красным бархатом кресла и сцену. Зал можно было без труда вернуть в его первоначальное состояние. Вдоль стены стояли кормушки, на месте сцены располагались наспех сколоченные декорации, в которых угадывались перегородки, разделяющие стойла, а напротив — дюжина стульев, некоторые из них (с плетеными из пластмассовых прутьев красными сиденьями) были, скорее всего, заимствованы из какого-нибудь диспансера. По словам устроителя, здесь проходили поэтические вечера в самом широком смысле слова. Как это понимать? «Поэзия повсюду, кроме как в самой поэзии», — отвечал Жиф безапелляционным тоном в духе Парадокса-Экивока, отметая решительным жестом все литературные миазмы. Мне было немного обидно за моего Жана-Артюра, и потому я попросил разъяснений. Ну например, на последнем концерте они слушали подпольную запись, осуществленную в трюме строящегося грузового судна. Вот только жаль, что рабочие не пришли, хотя во время представления «Красавицы и чудовища» желающих было так много, что многим пришлось отказать. «Это по рассказу госпожи Лепренс де Бомон?» — «Не совсем так: у нас девушка раздевается на сцене, а рядом с ней стригут овцу». Я выразил сожаление по поводу того, что, одолжив ему свою скрипку, не отправился ей вослед: «Вспомни-ка, Жиф, мы сами должны стричь шерсть своих овец», — и изобразил при этом несколько позаимствованных у Проныры па, но заметив, что мои слова не вызвали у него восторга, я обратил его внимание на постоянное присутствие в его творчестве эротико-буколических тем, на что Жиф резонно отвечал, что я еще ничего не видел, и попросил госпожу Двусмысленность принести ему простыню — та, что на кровати, должна подойти, — пока он заправляет пленку в проектор, установленный посреди комнаты на табурете.
Простыня была несвежая, и при свете прожектора на ней явственно различались пятна, происхождение которых не оставляло никакого сомнения, но Жиф заявил, что это самый лучший на свете экран, он напоминает ему картины того китайского, корейского или сиамского художника — уж и не вспомнить теперь, какой династии, — который макал кисть в слезы своей возлюбленной. От такого деликатного поворота темы при взгляде на произведение в его изначальной форме становилось как никогда ясно, что искусство — это прежде всего акт любви; впрочем, Жиф тут же замыслил устроить выставку на тему «Чудо жизни», на которую каждый принесет свою (естественно, не постиранную) простыню, и это докажет, что творчество, незаконно присвоенное имущими классами с их псевдорынками произведений искусства, в действительности доступно всем. Парадокс-Экивок погасил свет, и в темноте луч проектора высветил на священной плащанице яркое пятно.