Официант принес ему граппу в высокой узкой рюмке. Он отпил глоток. Пламя обожгло желудок, дохнуло в голову. Потом доктор вспоминал, что именно в эту минуту мимо его столика черным силуэтом неспешно проследовал кто-то незнакомый: «Добрый вечер, господин доктор!» Он не задумываясь ответил и тут же спохватился: доктор не любил вступать в общение с незнакомыми людьми. Кто бы это мог быть? Он не успел разглядеть лицо незнакомца — только силуэт: высокая, узкая фигура, слегка надломленная в пояснице, странный, облегающий на старинный манер, едва не до колен пиджак. Позже, вспоминая, он как-то само собой придумал незнакомцу длинный тонкий нос, гладкие волосы до плеч. Но в тот короткий миг, когда перед его взором появился и исчез этот непонятно откуда появившийся и куда исчезнувший человек, не было ничего, кроме черного силуэта и неожиданно возникшей в душе тревоги. Чтобы прогнать ее, доктор мысленно открыл красную папку с числом 500 на переплете и принялся думать о Сицилии. Это имя, как скипетр волшебника, тотчас начертало в его воображении огромное во всю стену окно, и море за окном, и небо над морем, и растворенную в воздухе полоску горизонта вдали. Доктор, как было принято в его фантазиях, стоял у окна, смотрел на море, на небо, на открывшееся перед его взором бесконечное пространство — и на этот раз вдруг ужаснулся этой открывшейся перед ним пустоте. Он поневоле сделал шаг от окна и оглянулся в поисках опоры. Но и позади была пустота. Он вспомнил фильм о летчике, который видел однажды. Летчик со сверхзвуковой скоростью летел на огромной высоте над морем. Он поворачивал машину так и этак, выполняя назначенное ему задание, и вдруг утратил способность ощущать пределы пространства. Верх, низ, море, небо — всё не то что смешалось: перестало существовать. Машина крутилась в пустоте.
В зале появилась пожилая пара: высокий седой мужчина, которого, при его отменной выправке и точных изящных движениях, невозможно было назвать стариком, и его спутница, тоже совсем седая дама, — возраст оставил следы на ее прекрасном лице, но обозначение старая и ей никак не подходило. Они устроились за соседним столиком. Доктор поневоле наблюдал за ними, и это увлекло его. Правильные точеные черты лица мужчины, движения его крупных рук, золотой перстень (королевский, определил доктор), массивный и вместе по-особенному скромный, вещь не напоказ — для себя, прическа дамы, изысканная, но изысканная своей простотой, ее закрытое черное платье, тоже королевское и тоже очень простое, ожерелье — круглые, серебристо-серые камни под цвет ее седины, но главное — выражение лиц этих двух, жесты, редкие касания рук, взгляд их глаз, лучившийся нежностью и таившимся в душе каждого радостным, веселым волнением, когда они явно немногословно, больше выражением лиц, этими взглядами, касаниями рук, беседовали друг с другом, — всё это привлекало внимание доктора, не отпускало, как ни старался он, чтобы интерес его был возможно неприметнее. Даже белый сыр, черные блестящие маслины, налитое в бокалы вино, обычная снедь и самые простые предметы, многажды повторенные на столиках итальянского ресторана, на их столике казались чем-то особенным, будто выставленным в музейной витрине. Они счастливы, думал доктор, и оттого всё в них и вокруг них, всё, к чему они прикасаются, полнится совершенством. Они ушли бесконечно далеко от него. Они живут уже в мире его мечты, думал доктор, и мир этот уже так же не Сицилия, как и не этот городишко. Они — это они. Они уже за чертой, там, где счастье не помечено точкой на географической карте, где люди не носят масок, или, по крайней мере, не меняют их, ему же (если, конечно, достигнет цели) еше предстоит обрести свою последнюю, или — вдруг и в самом деле — добраться до подлинного своего лица. Путь, который он вознамерился пройти, у этих уже позади, прекрасные итоги этого пути они так по-королевски просто отмечают сейчас здесь перед ним. Он вспомнил свою красную папку. Что же он-то собрался сегодня праздновать? Его 500 дней — даже не начало новой жизни: счета, рекламки, графики, и никто не в силах предугадать (сам он тоже не в силах), что произойдет, если перевалит он всё-таки через хребет промеченных пятисот дней и окажется на треугольном каменистом куске суши, где, по словам официанта, нет ничего, кроме пляжей, вулкана и мафии.
Кто-то сзади коснулся его плеча. Доктор быстро обернулся. За спиной никого не было. Да и не могло быть: он вспомнил, что сидит в углу. И всё же кто-то (он сразу понял, что это тот самый, узкий, в старинном сюртуке до колен, после он присочинит ему длинный нос и волосы до плеч), кто-то, наклонившись к его уху, тихо и вкрадчиво, как тихо и вкрадчиво выведывал он сокровенное у своих пациентов, спросил его: А зачем тебе, собственно, ехать на Сицилию? Эта неожиданная мысль поразила его неожиданной простотой. Но как же, — не совсем уверенно ответил он кому-то (тому) и себе самому тоже, — я ведь должен написать роман. Кто-то (может быть, он сам) негромко рассмеялся: но почему — должен? Это было снова неожиданно и просто. И почему ты решил, что сумеешь написать? Он снова рассмеялся — и взглянул в сторону соседнего столика: чего доброго королевская чета примет его за ненормального. Но господин и дама были заняты друг другом: ничто извне не пересекало границ чудесного мира, в котором они пребывали. Оба приподняли наполненные вином бокалы и взглядами желали друг другу чего-то такого, о чем доктор и понятия не имел; бокалы сияли в их руках, как маленькие волшебные факелы.
Доктор отпил еще граппы. У какого-то хорошего писателя он прочитал однажды, что едва не каждый из нас, фантазируя, сочиняет в течение жизни не один роман, но мало кто обладает способностью написать хотя бы один-единственный. Семьдесят восемь тетрадей с историями болезней пациентов — неплохой архив врачебной практики, но выйдет ли роман, оттого что перетасуешь исповеди тех, кто приходил к тебе со своими недугами, призовешь из тьмы прошлого тени этих людей, принудишь их двигать руками и ногами, произносить слова, сходиться и расставаться, пить вино, совокупляться, убивать друг друга или писать книги, как это привалило в голову тебе самому? Дарована ли ему и впрямь искра Божия, чтобы превратить пачку историй болезни в возведенный из слов мир? И сколько времени понадобиться ему на это и на то, чтобы прожить новую, спланированную в мечтах жизнь? Кажется, в его красной папке, где заранее просчитан каждый день, не хватает одной существенной бумажки. И не обернется ли эта вымечтанная жизнь той новой жизнью, которой природа наделила на закате лет его пациентов?..
Доктор представил себе томограмму старческого мозга, потраченного временем и происходящей в организме разрушительной работой. Съеженный комок, забитый белковым мусором. Кто знает, может быть, и у него в черепной коробке уже прячется такой экспонат (доктор, сам того не замечая, провел по лбу кончиками пальцев) — лишь монастырское однообразие будней, привычка к однажды выбранной жизни мешают следам разрушения сегодня, сейчас явить себя. Не оттого ли и творческое долголетие, старческая свежесть Томаса Манна и Германа Гессе, что, как монахи, годами и десятилетиями бессменно тянущие молитвы, они исписывали словами бумагу, складывали из слов великую китайскую стену, возводили сооружения открывшегося им мира, что та жизнь, для которой он пытается сохранить себя, была у них, у Томаса Манна или Германа Гессе, как у монахов с их вековыми устоями, раз и навсегда заведенным механизмом повседневности?.. Доктор вспомнил слова псалма, которые в детстве часто слышал от отца: Научи нас так счислять дни наши, чтобы нам приобрести сердце мудрое. Отец, наверно, обрел эту мудрость сердца, оттого и заносил свои тексты в конторскую книгу, точно такую же, в какой с утра и до вечера записывал проходившие через таможню грузы, оттого и держал эту заветную книгу в сундуке, подальше от глаз людских. И не была ли одарена мудростью сердца матушка, которая никогда не имела желания заглянуть в отцовскую книгу и после смерти отца, искренно ею оплаканной, даже не заметила, как забытая в сундуке конторская книга с годами бесследно затерялась где-то. Доктор вспомнил старинный сундук в прихожей родительского дома — зеленый с намалеванными на стенках и крышке яркими букетами цветов. Неужели в таком сундуке должен он теперь навек похоронить свои тетради, пробуждавшие мечты и надежды, заветную папку с горделивым 500 на красном переплете? И тут, на мгновенье заслонив от его взгляда стойку буфета, позади которой, озаренный пламенем печи, жонглировал похожий на паяца повар в высоком колпаке, мимо — уже в обратную сторону — снова проследовал некто, показавшийся доктору лишь черным силуэтом, высоким, узким, слегка согнутым в пояснице: «Всего доброго, господин доктор». И снова эти незначащие слова обдали доктора волной тревоги. «Простите», — он даже протянул руку вслед непонятному господину, как бы желая остановить его. Но тот будто растворился в сумраке зала.