Вот так я тешил себя иллюзиями о нас с тобой, vieux copain [60] – мы оба виделись мне новыми евреями, людьми не без странностей, воинствующими, окутанными тайной, как члены какого-то непонятного нового племени, слухами и сплетнями обреченного на неисповедимость Божественного откровения.
Я послал тебе не ту коробку с фейерверками, которую надо было, причем, должен сказать, это произошло не совсем по ошибке. Ты получил «Панамериканский набор состоятельного брата», который называют самым большим набором из тех, что можно купить, потому что в нем больше 550 разных шутих и фейерверков. Дело в том, что я просто не мог знать, сколько времени будут длиться твои мучения, и потому решил быть к тебе снисходительным. За ту же цену я мог бы тебе послать «Первоклассные демонстрационные фейерверки» – набор, в котором больше тысячи образцов взрывчатой красоты. Я отказал тебе в мерцающем «Электрическом пушечном салюте», добрых старых «Вишневых бомбах», «Фонариках серебряного дождя», «Битве в облаках», которая, разрываясь, звучит на шестнадцать ладов, и очень опасных «Японских ночных ракетах» в банках с выдергивающимся сегментом. Пусть милосердие запишет себе в скрижали, что я сделал это из человеколюбия. К тому же взрывы могли бы привлечь внимание недоброжелателей. Но чем мне оправдать отсутствие «Большого семейного праздника на лужайке» – фейерверка, специально предназначенного для тех, кто не любит грохота? Я обделил тебя и «Музыкальными порхающими фонтанами Везувия», и «Звездным фейерверком с хвостом кометы», и «Цветочными горшками с ручками», и «Большими цветными шутихами», и «Треугольными вращающимися колесами», и «Патриотическими цветами огненного флага». Не держи на меня зла, дружок. Пусть сострадание подскажет тебе, что я сделал это для блага твоего же собственного дома.
Мне хочется внести ясность во все вопросы: об Эдит, обо мне, о тебе, о Текаквите, об а…, о фейерверках с шутихами.
Я вовсе не стремился к тому, чтобы сжечь тебя заживо. Вместе с тем я не мог допустить, чтобы твой исход оказался слишком легким. Против этого восставала моя профессиональная гордость учителя, а также – в какой-то мере – та зависть, о которой я уже писал.
Страшнее может быть другое – то, что я хотел привить тебе иммунитет к опустошенности одиночества регулярными его впрыскиваниями в гомеопатических дозах. Ведь диета парадокса вскармливает скорее циника, нежели праведника.
Может быть, мне надо было пройти этот путь до конца и послать тебе автоматы, замаскированные фейерверками в тех восхитительных контрабандных операциях, которые я проворачивал. Мне бы надо поставить себе диагноз тех, кто родился под знаком Девы: за что бы я ни брался, во всем недоставало чистоты. Я всегда сомневался в том, нужны ли мне ученики и последователи. Я никогда точно не знал, куда меня больше тянет – в парламент или в скит отшельника.
Признаюсь тебе, что никогда толком не мог понять, что такое революция в Квебеке, даже после того позора, который пережил в парламенте. Я просто отказался высказаться в поддержку войны, причем не потому, что я француз или пацифист (об этом речь не идет), а потому, что я устал. Я знал о том, что делали с цыганами, я вполне мог бы достать «Циклон Б», но я был совершенно измотан. Ты помнишь, каким был мир в то время? Он чем-то напоминал огромный музыкальный автомат, наигрывавший мелодию, вгонявшую в сон. Той мелодии было две тысячи лет, и мы танцевали под нее с закрытыми глазами. Мелодия называлась Историей, и нам она нравилась – и нацистам, и евреям, в общем, всем. Мы ее любили, потому что сами сочинили, потому что мы знали, как знал это еще Фукидид, что самое главное в мире то, что происходит с нами самими. История позволяла нам чувствовать себя самими собой, поэтому мы ночи напролет проигрывали ее мелодию снова и снова. Мы ухмылялись, когда старшие ложились спать, мы были рады, что избавились от них, потому что они не знали, как творить Историю, несмотря на все свое бахвальство и пожелтевшие от времени вырезки из газет. Спокойной вам ночи, старые трепачи. Кто-то гасил свет, и мы сжимали друг друга в объятиях, вдыхали аромат надушенных волос, прижимаясь друг к другу всеми эрогенными зонами. История становилась нашим гимном, История выбирала нас творить себя самое. И мы вверяли ей себя, обласканные ходом событий.
Мы стройными сонными батальонами шли в лучах лунного света исполнять Ее волю. Как сомнамбулы мы брали в руки мыло и ждали, когда включат душ.
Ладно, не бери в голову. Я слишком глубоко вник в строй старого языка. В недрах своих он может устроить мне западню.
Я чувствовал себя до предела измотанным. Меня мутило от неизбежного. Я пытался выбиться из колеи Истории. Ладно, не морочь себе голову. Скажи только, что просто устал. Я отказался.
– Убирайся из парламента!
– Лягушатники!
– Им нельзя верить!
– Не вздумайте за него голосовать!
Я выбежал оттуда с тяжелым сердцем. Мне так нравились красные кресла парламента. Мне так нравилось трахаться под памятником. У меня крем был заныкан в Национальной библиотеке. Целомудрия мне не хватило для пустого будущего, все выигрыши прошлого сгорели на кону.
А теперь сделаю тебе важное признание. Меня завораживала магия оружия. Я незаметно подкладывал его в упаковки с фейерверками. К этому меня принуждала игла, на которой я сидел. Я поставлял в Квебек оружие, потому что висел между молотом свободы и наковальней трусости. Оружие иссушает чудеса. Я хотел схоронить оружие для будущей Истории. Если История правит, пусть я стану ее глашатаем. Ружья отдают зеленью. Цветы напирают. Я тащил Историю вспять от одиночества. Не следуй по моим стопам. Пусть твой образ жизни будет лучше моего. Герой из меня получился гнилой.
Среди кусков мыла в моей коллекции. Не бери в голову.
Позже.
Среди кусков мыла в моей коллекции. Я дорого за нее заплатил. На выходные мы с Эдит были в Аргентине, номер там в гостинице сняли. Не принимай близко к сердцу. Я выложил за это удовольствие 635 американских долларов. Официант там один на нас все время таращился. Иммигрант, должно быть, недавно приехавший, вести себя толком не научился. Раньше небось владел жалким клочком земли где-нибудь в Европе. Сделку мы оформили у бассейна. Она мне очень нужна была. Просто позарез. Прямо руки тряслись по сумеречной мирской магии. По мылу человеческому. Целый кусок, если не считать того, что ушло на одну ванну, в которую я тут же и плюхнулся – будь, что будет.
Мэри, Мэри, где ты, Ависага моя маленькая?
Пожми, дружок, мне руку духовно протянутую.
Я покажу тебе сейчас, как все происходило в действии. Так доходчиво, как только сумею. Не могу же я сделать так, чтобы ты там очутился в самый разгар событий. Вся моя надежда на то, что мне удалось подготовить тебя к этому паломничеству. Тогда я и мысли не мог допустить о низости моих стремлений. Мне казалось, я постиг суть величайшей мечты нашего поколения: мне хотелось быть чудотворцем. Так я представлял себе славу. Только вот что я тебе скажу, опираясь на весь свой опыт: не надо тебе быть чудотворцем, будь чудом.
В те выходные я договорился, что тебе дадут поработать в архивах, а мы с Эдит полетели в Аргентину погреться на солнышке и провести там кое-какие опыты. У Эдит возникли проблемы с телом: оно стало понемногу расползаться, она даже опасалась, что тело ее начало умирать.
Мы сняли большой номер с кондиционером и видом на море, и как только довольный чаевыми портье, внесший наши вещи, затворил за собой дверь, мы заперли замок на два оборота.
Эдит застелила двуспальную постель большой клеенкой, аккуратно расправив ее по краям со всех четырех сторон. Мне очень нравилось смотреть, как она нагибается. Ее задница была моим шедевром. Соски ее вполне можно было бы назвать эксцентричной экстравагантностью, но попка у Эдит была безупречной. Конечно, с каждым годом для поддержания ее в форме надо было все больше времени тратить на электромассаж и принимать больше гормонов, но сама по себе идея была хороша.
Эдит разделась и легла на кровать. Я встал рядом. Во взгляде Эдит сверкнула молния.
– Я тебя ненавижу, Ф. Ненавижу тебя за то, что ты сделал со мной и с моим мужем. Какой же я дурой была, что связалась с тобой. Как бы мне хотелось, чтобы он раньше тебя со мной познакомился…
– Ладно тебе, Эдит. Зачем былое ворошить? Ты же хотела быть красивой.
Леонард Коэн -
– Теперь я уже ничего не помню. У меня все в голове смешалось. Может, я и раньше красивой была.
– Может быть, – отозвался я на той же печальной ноте, что прозвучала в ее тоне.
Устроившись поудобнее, Эдит изменила положение бедер, и солнечный лучик упал ей на лобковые волосы, окрасив их оттенком ржавчины. Такая прелесть была недоступна даже моему мастерству.
Ржавит кружево волос
Солнца луч в промежности.
Тонет втуне крови зов.
Голая коленка округлилась в нежности.
Я встал на колени и приложил тонкое до прозрачности ухо к маленькому садику, залитому солнцем, вслушиваясь в тайну крошечного болотного механизма.