— Привет бродягам, — говорит он. — Что нового слышно о нашей бесстрашной начальнице?
— Я приехал спросить тебя о том же. Она звонила мне вчера, но связь прервалась прежде, чем она успела сказать хоть что-нибудь. Она с вами не связывалась?
— Нет. Со мной — нет. — Он дотрагивается до груди сложенными пальцами левой руки. — И не сомневаюсь, с Вендз тоже. — Он поворачивается и зовет Венди: — Вендз! Эй, Вендз! Валяй сюда, мамочка! Трахаль нашего босса пожаловал.
Венди выплывает из своего кабинета с сигаретой в руках, говоря с кем-то по мобильнику. Как всегда, она являет собой разжиревшую вешалку для самых дорогих и безвкусных платьев. Сегодня к этому добавляется еще кружевная траурная шаль из тех, что носили послевоенные иммигранты.
— Послушайте, — говорит она в свой мобильник. — Никто не спорит, это ужасно красивая страна. И их нищета меня тоже потрясла… Но, с другой стороны, обувь там такая дешевая… — Она прикрывает микрофон рукой. — Привет, Хант, — говорит она мне и снова убирает руку. — Так что давайте поговорим об обуви, а нищету на время вынесем за рамки. И никакой пошлины, — говорит она в мобильник. — Правда, модельный выбор небогат. Я предлагаю вот что: мы ввозим обувь без подметок… или каблуков. Каблуки мы ввозим отдельно. И ввозим албанцев, чтобы те сшивали их вместе — здесь, в Австралии. Так вот, я хочу знать: как это будет считаться: мы ввозим обувь или кожу? Ну, кожу в форме башмака. И каблука. С нас будут драть пошлину?
Не отнимая телефона от уха, она прикрывает рукой микрофон.
— Бухгалтер, — поясняет она мне. — Как там дела у Кими на Бугенвилле? — Она убирает руку. — Возможно, он сможет найти нити, за которые вы смогли бы подергать, — снова прикрывает микрофон. — Она должна была позвонить мне по поводу того воссоединения семьи в Никарагуа.
— Так у вас ничего от нее? — спрашиваю я. Она убирает руку.
— Что, профсоюз обувной промышленности? Гадость какая, — прикрывает микрофон. — Ни слова. Скажи ей, пусть позвонит, — убирает руку. — В Никарагуа? Дешевле всего из Флориды на двухмоторном, но и это достаточно дорого. Мне кажется, нет смысла. Такое только богатые дедушки могут себе позволить… Да от него разит, как от тухлой тряпки, от вашего албанца. Просто воняет.
— Позвоните мне, если услышите что-нибудь от нее, — говорю я обоим.
Она прикрывает микрофон своего мобильника.
— И ты тоже. Ты тоже. Мне нужно узнать от нее кое-что по ценам и скидкам. — Она убирает руку. — Жена и дети не входят. Только одинокий мужчина. Никаких иждивенцев и тому подобного. Нам нужен албанец, преданный башмачному делу единственным баллом своего IQ.
* * *
Поэтому я звоню тому Уэстону Мунро, который первым поднял вопрос о возмутительном гостеприимстве бугенвилльцев. Насчет свиньи, заколотой в лучших традициях гостеприимства. Он биржевой брокер и все время разговора со мной не отрывается от дисплея, по которому бегут ничего для меня не значащие цифры — потоки, приливы и отливы капитала.
— Послушайте, Хантер, вы хотите найти иголку в стоге сена. У этих жуков нет смысла спрашивать что-нибудь сложнее, чем то, что происходит на их глазах. Куда кто-то пошел, где расположено то или это, когда это случилось, — пустые вопросы для них. Они вполне дружелюбны, эти ублюдки. Они будут вам улыбаться и зарежут для вас свинью. Но то, что нельзя съесть или трахнуть, для этих ублюдков не существует… надеюсь, Кимико не относится ни к той, ни к другой категории. Нет, нет, простите. Неудачная шутка.
— Ну, шутка так шутка. Послушайте, она шла по вашим следам. Вы мне можете дать адреса или телефоны, с кем связаться?
— Говорю же вам, никто из них не знает, что творится на соседнем холме. Каждая деревня — все равно что остров, населенный слепыми, глухими и тупыми фарфоровыми обезьянами. Путешествуя там, вы не оставляете никаких следов. Вы словно переходите из одной реальности в другую… по пять раз на дню.
— Сбросите мне по факсу хоть какие-то подробности насчет людей и мест, где вы побывали?
— Ну да, да. Давайте мне свой номер, только быстрее. Тут такие дела в Европе, Доу-Джонс растет… Мне нужно идти. Битва титанов. — Наш разговор записывается и хранится где-то в сейфах биржи на случай, если я попытаюсь подложить ему какую-нибудь свинью.
Тем не менее он сбрасывает мне на факс список городов и людей с приписанными от руки комментариями вроде «туп как пробка», и «не заслуживает внимания», и «сраная заурядность», и «ни бум-бум по-нашему». Каботажное корыто, которое высадило его на остров, называется «Люсинда». Я нахожу его в списках пароходства и связываюсь с ним по радио. Да, говорит мне капитан, он высаживал восточную красотку на Кангу-бич, где высаживал до того говнюка-брокера. Кстати, она отказалась купить у него классную, дешевле не найти, рыболовную сеть из волокон кокосовой пальмы, значит, сейчас она, скорее всего, ест что угодно, только не рыбу. Последний раз, когда он видел ее, уплывая, она держалась за пальмовый ствол, и ее тошнило в пыль под ногами. Две рыжие собаки дрались за содержимое ее желудка. Что вряд ли может говорить в пользу еды, подаваемой на «Люсинде».
Больше ему нечего мне сказать.
Телепередача выходит в эфир в одиннадцать вечера. Что означает не только разочарование для Комитета по выбору флага, потому что это уж вовсе не прайм-тайм, но еще и то, что десяток друзей, которых я пригласил смотреть ее, напились пьяные у нас в гостиной. И заказывают пиццу по телефону, и маются дурью, и вообще ведут себя громко и беззастенчиво, и не слишком осторожно играют с Кимиными жестяными игрушками, которые та напокупала у крестьян со всего мира и расставила по полкам, тумбочкам, столикам и прочим горизонтальным поверхностям нашей квартиры. С игрушками, в которые не стоит играть на случай, если их ненароком перепутают местами, спутав тем самым историю и географию мест, где она их откопала. Однако эти безделушки ужасно увлекательны, ведь с миллионом ударов молоточком в них вбито несчетное количество человеко-часов, так что в отсутствие Кими, которая могла бы их защитить, пьяные друзья разыгрывают с ними военные и зоологические игры, отпуская реплики насчет ловкости и хитроумия крестьян и Третьего Мира в целом.
Передача идет следом за фильмом, в котором красавицы из сельской Мексики начала века готовят какую-то вкуснятину и демонстрируют свои пышные бюсты верховым солдатам, которые, разумеется, тут же спешиваются, трахаются с ними и жрут. Впрочем, передача начинается почти вовремя, и только короткая реклама офисной мебели отделяет ее от этих мексиканцев начала века, по вполне понятным причинам сдвинувших ее с прайм-тайма.
Она начинается с черно-белого фильма пятидесятых годов, в котором школьники с прилизанными волосами поют «Боже, Храни Королеву», в то время как худенький светловолосый мальчуган поднимает на флагштоке австралийский флаг, а ветер разворачивает его и полощет. Дело происходит в какой-то глуши. Камера уходит куда-то за спины школьников; там, за их спинами, тянется до самого горизонта пустынная равнина.
— Ты, Британия, — распевает Джеральд, — правишь морями. — Он держит в руках игрушечную зебру, наклоняя ее голову в такт словам, словно она тоже поет. Кто-то кричит ему, чтобы он заткнулся. Кричит зебре, чтобы та заткнулась. Кто-то бросает в развевающийся флаг коркой пиццы. Корка отлетает от экрана и падает на книжную полку рядом с маленькой жестяной пожарной машиной. Кимико на Бугенвилле, так что я оставляю корку лежать на полке.
Когда школьники в телевизоре допели до конца свою «Боже, Храни Королеву», на экране появился человек, который бичевал американское правительство за отсутствие свободы слова и подавал на него за это в суд. Вскоре после того, как он показал США козью морду, его представили на церемонии вручения литературных премий как Художественного Критика, Который-Абсолютно-Никому-Не-Даст-Спуска/Романиста/Адвоката Высшего Ранга… Рекса Макдэнс. Так он и величался: Художественный Критик, Который-Абсолютно-Никому-Не-Даст-Спуска/Романист/Адвокат Высшего Ранга Рекс Макдэнс, — до той поры, пока языки его поклонников не устали произносить этот титул полностью и он не стал известен как Абсолютный Рекс Макдэнс, а потом и просто Абсолютный Рекс.
Он пальцами отводит роскошную гриву темных волос со лба — этакий механический жест, означающий предельную концентрацию мысли, и морщит лоб, и говорит нам, что мальчишка, поднимавший флаг, — это не он… но мог быть и он. Потому что в младших классах это было его ежедневной обязанностью: поднимать флаг и дудеть в эту дуду — он поднимает маленький и потускневший горн — пока остальные дети в классе пели про женщину на другом конце света, желая ей долго-долго править нами. Вот такая была ежедневная школьная обязанность у семилетнего школьника: исполнять политический ритуал во имя колониальной власти северного полушария. В семь лет он ужасно гордился этим, говорит он. В семь он был Сыном Империи. Читал военные комиксы, населенные британскими сержантами с твердокаменными челюстями, которые говорили на героическом сленге-кокни и плечи которых были на двадцать процентов шире, чем у любых других форм жизни на этой странице, по большей части бездушных, как автоматы, немцев и желтозубых япошек, не считая редких местных форм жизни, безжалостно попираемых немецкими или японскими военными сапогами.