Еще немножко подожди, и я обещаю открыть тебе нехитрые секреты счастья. «И будешь ты царицей мира…» Хочешь? А я у тебя и спрашивать не буду. Хочешь ты или нет, а… будешь. Твой Сашка».
Нехитрые секреты счастья… Они начинались и с огромной, нежной любви к природе родной земли.
Когда пробудилась она, эта любовь? Конечно, в детстве. И что-то вложила в тебя бабушка Сяся, частенько сманивавшая внучонка по грибы или ягоды, а то и просто так — подышать лесом, поглядеть и потрогать его дива. Но самая первая капля любви этой все-таки влилась в тебя однажды из материнского сердца.
Был закат. Мама поднесла, тебя к распахнутому окну:
— Смотри, смотри, Сашенька! Смотри, небо какое… — И стояла с тобой у окна.
Край неба был словно облит пылающей смесью вина и пламени, которое пробивалось и сквозь прорехи лиловой тучи. И туча сама оплывала красным огнем. А выше, над нею, небо было зеленовато-голубое и до того чистое, что подумалось: кто-то большой и понимающий в красоте, дохнув на него, долго протирал рукавом, так долго и до такого блеска протирал, что где-то, не вытерпев, даже звезда проступила…
Ты увидел. Протянул к ней махонький пальчик и, уже сам теперь, сказал маме:
— Мама, смотри!
Та звезда над чисто вытертым небом заката, над его сиянием и его грозной лиловой тучей, осталась, верно, в тебе навсегда.
Я вспомнил о ней сейчас. Мы развесили по стенам комнаты живописные твои этюды и акварели — на холсте, картоне, бумаге. И свершилось чудо: не на картинах увиделись эти залитые солнцем дома, речные дали, лесные взгорки, подернутые осенней дымкой, а словно вошел в комнату добрый веселый человек с ясными глазами, улыбнулся и сказал: «Да, я видел все это, потому что я жил. Взгляните, до чего «же прекрасен и чист мир вокруг нас. До чего громадное это счастье — ощущать себя в нем и его в себе! Такое счастье…»
Смотрю, Слышу. И закрываю глаза, но и сквозь стиснутые веки проникает в меня лучик той звезды твоей. И слова слышатся: «Мама, смотри!»
Помню первый твой школьный поход. Май — холодный и ветреный. А в тот день еще и снег повалил. Многие не пошли, папы и мамы переполошились: мыслимо ли четвероклашек да в такую холодину! Вон какой снежище валит, а им и ночевать-то в палатках.
Мы отпустили, хотя очень боялись за твое здоровье: пустяка тебе хватало, чтобы вдруг навалился изнуряющий бронхит. Но очень уж ты готовился, стараясь чем только мог «укрепить свои позиции». Помнишь, придумал закаляться в бане? Вымоешься побыстрей, раньше нас с Егором, и пошла «процедура»! Окатишься сперва тепленькой водичкой, потом — комнатной, а там все холоднее, холоднее… Зимняя-то обжигает! И, если я не заметил вовремя, заберешься «в укрытие» за колонну и — шайка за шайкой.
Возвратился ты из похода переполненный счастьем и просветленный. И трижды влюбленный в природу. И четырежды — в своего учителя Владимира Антоновича, который позже станет для тебя меркой, по какой будешь прикидывать, а после — и судить свою жизнь.
После того похода ты напечатаешь несметное число фотографий. Долгими-долгими часами будут ложиться на холст — по памяти — картины родного края. Я храню их, ранние эти работы, вместе с теми, что сделаешь после. Об этих последних один известный наш советский художник скажет мне: «Слушайте, да это же великолепный, тонкий колорист!» Я гляжу на них и вновь переживаю твое детство и твое счастье. И мое счастье той поры. Я вспоминаю добром еще одного из твоих наставников — Александру Емельяновну из кружка Дворца пионеров.
И все думаю: сколько же добрых людей не разгибая спины трудится возле человеческого детства, наполняя его бесценными сокровищами бытия.
Передо мной фотографии другого похода, уже поры техникума. Ты да Валя Манаев, два неразлучных дружка, отправились в то путешествие. И вот память — куча снимков, на обороте которых целый дневник. Он уводит меня на твои тропки.
«23 августа… Много перевалов и логов. Трудно взбираться. Палатку тащим по очереди. На пути небольшая избушка (метров 700 от дороги) — лавка. Только сейчас вспомнили, что в спешке забыли взять из дому сахар и мыло. Купили…
Первый привал. Грызем по куску сахара».
«Погода из безнадежной превратилась в «обнадеживающую»: солнца не будет — это ясно. Пытаемся идти по компасу — все хорошо, пока не зайдем в лес. В лесу паника: «А вдруг не туда?» Идем так (замысловатые петли)… Из леса выбились на дорогу. Дорога сомнительная — идет в противоположном направлении. Решили залезть на дерево. Залезли. Под носом, оказывается, деревня. Идем до нее. Второй за этот день ответ вопросом: «В гортоп?» Переглядываемся с Валькой: «Да». Через десять минут идем по лесной дороге в… гортоп».
«Первая остановка на ночлег. На другом берегу Гайвы несколько палаток, видимо, какие-нибудь ГЕО (-логи, — физики, — дезисты) и иже с ними. Знакомиться высокомерно не желаем; мы «сами с усами», хотим сохранить политическую и экономическую независимость, тем более что один из них, увидев нас с полянки, отозвался о нас не очень обидно, но и не очень вежливо.
…Странно, но факт: палатка стоит и даже не думает падать. Валька после обеда ушел в малинник: медведь да и только!
Пока Валька шатался в малиннике, я дорабатывал ложку… (Растяпы, вы забыли прихватить из дому настоящие ложки, вот и пришлось вырезать из осины — перочинным ножичком; я храню эту самодельную ложку. Добрая ложка, ничего не скажешь.) Потом почитал «Красное и черное» и присоединился к Вальке.
Ветер шумит в вершинах; внизу, у земли, спокойно. Редко капает дождь. Смеркается. Валька ложится спать первым. Я остаюсь дежурить: не столько из-за опасности, как для экзотики».
«24 августа. Утро. После второго дежурства спалось хуже. Сквозь сон слышал, как Валька шуршал около костра, все напевал «Под крылом самолета». Я дремлю под комариный писк.
Валька разбудил меня в семь часов. Такое же хмурое утро. Рядом с костром на траве «дымит» чай. Спросонья чуть не хлопнулся в воду, умываясь с крутого берега.
Позавтракали. Собрали свои пожитки — и дальше…»
Помню и другой ваш поход — самый дальний и самый долгий. На этот раз вчетвером. Интереснейший маршрут: поездом до станции Кутамыш, оттуда пешком через Кизел и Александровск до Соликамска.
Это уже подлинное краеведение — самые близкие свидания с землей и людьми, хорошими и работящими. Вы спускались в шахты Кизела — честь по чести, в настоящей шахтерской форме. Вы узнали ветеранов революционного Александровска, героев войны минувшей… Два или три месяца после ты проявлял пленки, печатал снимки. Этот сделан с высоченной башни — широкий горизонт, необъятная, открытая для любви и работы земля. А этот снят с самой земли. Объектив, как бы скользнув в небо, схватил мимоходом купола старинного Соликамского храма… Редкий памятник старины и великолепного русского зодчества. И с такой заботой, с такой любовью схвачен, с таким уважением к старине русской, что и глаз не оторвать. Большой стенд фотографий из этого путешествия вы поставили в вестибюле техникума. А потом, помню, ты пришел домой и хохочешь. С хохотом повалился на кровать. С хохотом поднялся. С хохотом ходил по комнате. И на все расспросы только отмахивался, покуда само не утихло. Оказалось, один преподаватель возмутился… снимком того храма. Он требовал, чтобы вам влепили наистрожайше по общественной линии и с разбором твоего авторства на комсомольском комитете. Секретарь комсомольский, дескать, а до чего докатился. И еще требовал, чтобы «эти самые купола и кресты немедля сняли со стенда».
У стенда началась научая полемика на атеистические темы. Снимок остался.
Тебя долго еще встряхивал смех.
— Подумай, папа, этот товарищ на весь техникум шумел, что увлечение архитектурой старинных церквей — сущий позор для атеиста, для меня, стало быть. Разве это не смешно?!
И, помолчав, заключил:
— Скорее, это грустно.
Так любовь к природе привела тебя к истокам красоты и стойкости твоего народа.
…Ты не знаешь, что у тебя впереди. Знаешь лишь то, во что веришь. Только накатит порой тревога, наверно, обычная для солдатских-то будней. Но тут же и поотступит под напором оптимизма и мужества. И идут, идут письма к Татьянке — к будущей «царице мира», которая ждет своего солдата.
«Татьянка! Вот и опять сегодня наше счастливое число — 27, и я опять, в который раз, вспоминаю тот день, который три месяца назад так круто изменил мою жизнь. Три месяца — это уже много, правда?
Извини, что письмо будет коротким: против обыкновения, пишу днем, тороплюсь на занятия и хочу вдобавок, чтобы эта короткая весть была отправлена сегодня… А знаешь, я не согласен с теми строками стихотворения в последнем твоем письме: «Чем письмо короче, тем длиннее боль». Пусть совсем-совсем коротким будет твое письмо, для меня оно — радость…»